Тут была еще одна причина. Все дело во Фросиных соседях. В квартире — вспомнить надо — три семьи: дочь и мать Дуденки, старики Чистотеловы и Фрося. Три семьи и три семьи — у каждого по комнате, большой коридор, кухня, ванна под картошку и уборная — все как и быть положено. Это что — живут вместе и не три семьи, а куда поболее, и живут сносно, не то чтоб водой не разлить, это шуточки, но, однако, снова сказать, сносно. А тут тридцать лет вместе, никто не прибавляется, да, чтоб не сглазить, и не убавляется, а все никак не поселить спокойствие в квартире.
Первое дело — свет. За свою комнату каждый платит — это само собой. А вот за коридор платит одна семья, за кухню другая, за ванную и уборную третья.
Уж и так и этак просчитывали, но просчитать правильно так и не сумели. Потому что хоть и в копейках разница, но дело-то не в копейках (хотя они тоже, сказать надо, на улице так это свободно не валяются), дело в полной справедливости. Однако свет — это полдела. Тут бы еще поладили. А вот с мытьем квартиры и лестницы уладить по-мирному просто-таки невозможно. Потому что Фрося предлагает справедливость полную: мыть по очереди, это все так, но не по количеству семей, а по количеству жильцов в квартире. Тогда бы ей пришлось убирать не через три субботы, а только через пять. Дело вроде привычное и нетрудное — лестницу прошкворить, но где же тут, спросить осмелимся, правильность и полная справедливость? Их нет, получается, и вот с этим Фрося смириться никак не могла.
Потому-то и скандалили в квартире, потому-то и посмеивались все над Фросей, что она к Михалевым вяжется, потому-то Таню называли не иначе как «твоя прынцесса».
И сейчас перед свадьбой своего мотылька Фрося чувствовала, как притихла квартира в ожидании. Соседи, дело понятное, знали про свадьбу, но, сами неприглашенные, ждали злорадно времени, когда им вдоволь, взахлеб можно будет попереламывать Фросю своими насмешками. И главное — силушек у них надолго теперь хватит, еще бы: ты-то песиком вертелась перед ними — ай да прынцесса, ай да королева, — черноземом была ты, Фрося, черноземом и останешься. В какие наряды ни рядись, а дальше порога никто тебя не пустит.
Ох, боже мой, как хотелось ей надеть прежнее праздничное платье и бросить им победный взгляд, так это сказать: вы смеялись, а вот гляньте, какая я есть в празднике. И все! И победа. Главная, можно сказать, в жизни победа. До дней окончательных победа.
И сейчас Фрося ворочалась на скрипучей своей кровати, и постанывала кровать, как и Фрося, и покрякивала Фрося, хакала, поойкивала, тревожно ожидая завтрашнего дня. Все ли пройдет ладно, весело ли будет сиять невестушка?
Все будет сиять, бело, солнечно, и веселы будут гости, да вот ведь — никто не вспомнит о Фросе, ну а ты-то, в платье белом, в фате длинной, в день счастья своего, лепесток, хворостинка, белочка, вспомнишь ли, ангел-душенька, вспомнишь ли ты о Фросе?
9
Раиса Григорьевна была точна — ровно в девять часов она вышла из автобуса.
По высокой лестнице они поднялись на гору, свернули к бывшему конногвардейскому манежу и пошли по тихой улице. Казанцев все время пытался решить, помнит ли Раиса Григорьевна, что он когда-то отчаянно был влюблен в Лену Максимову.
Совместное обучение ввели, когда Казанцев пошел в девятый класс. Тогда он впервые увидел Лену: в коричневом платье и черном фартуке, она была непоседлива, худая спина ее гибка, светло-вишневые глаза насмешливы, движения угловаты и порывисты.
Весь девятый класс они как бы не замечали друг друга. Но вот замаячила вдали последняя школьная весна. Они сидели в кинотеатре, в бывшей кирхе. Тогда бесконечно шли детективные фильмы. Вот — «В сетях шпионажа». Казанцев смотрит на экран, но ничего не понимает, потому что все его внимание поглощено пальцами Лены, вся воля его в концах пальцев влажной от страха руки, пальцы ноют, они то ползут вперед, то снова отступают, боковым зрением Казанцев видит, что Лена тоже напряжена, и в тот момент, когда герой всадил очередь в героиню, так лихо выстукивающую секретные сведенья, Казанцев коснулся пальцев Лены, и пальцы ее вздрогнули, влажные худые пальцы с истонченными подушечками, и на мгновение стали безжизненными, но вот и ответное сжатие, и пляска пошла, борьба пальцев, нетерпеливая, до боли, до хруста в суставчиках борьба, — какая победа, какая сладкая победа.
К выпускным экзаменам они готовились вместе. Перед физикой сидели поздно, и Казанцев пошел проводить Лену. Были серые густые сумерки, душные и влажные перед первой июньской жарой. Во дворе никого не было.
Казанцев захотел показать Лене модель планера, которую он делал год назад, и отпер сарай.
Она стояла в дверях. Срывающимся дрожащим голосом он позвал ее, но она покачала головой. Тогда он потянул ее за руку; спотыкаясь, она вошла в глубь сарая, и дверь затворилась. Он наклонился, разыскивая модель, боком случайно толкнул Лену, и она села на стол, чтоб не мешать Казанцеву. В голове был туман, сердце колотилось, в темноте он видел худые острые коленки и бледное напряженное лицо, слабый свет сумерек пробивался сквозь щели сарая, падал на лицо Лены, и левый глаз ее, обращенный к свету, ярко сиял.
— Ну, так где же? Наврал? — нетерпеливо спрашивала она.
— Сейчас, сейчас, — говорил он, а она сидела на столе и болтала худыми ногами, и тогда он, резко выпрямившись, сказал отчаянно: «Нет, никак не найти», встал перед ней и провел влажной рукой по ее долгой шее. Запрокинув бледное лицо, она опиралась на руки. Наклонившись, пересохшими губами он ткнулся в ее щеку, стоять было неудобно, и Казанцев хотел рукой опереться о стол, и рука его коснулась острого ее колена и замерла на нем, он ощущал под рукой сухую теплую кожу ее бедра, такую тонкую, что под ней чувствовалась пульсация крови. Она сжала его ладонь коленями и отпустила и снова сжала, и тогда он, чтобы освободить ее руки от тяжести тела, убрал их — удар судьбы, единственное мгновение, звезда в тумане — не в силах справиться с тяжестью ее и своего тела, поддерживая за спину, он опустил ее на стол и медленно, оцепенело падал куда-то вниз вместе с ее телом, почти уже неотделимый от нее — и вдруг в гул толчков собственной крови ворвался грохот, обвал — и чертыхание, громовая ругань, позор и грязь сердца, и Казанцев понял, что в сарае рядом соседка Фрося искала бидон для керосина и, потянувшись за ним, задела поленницу дров, все рухнуло, и по дровам загрохотал бидон. Стыд, не испитый до конца, жжет всего сильнее; малость ли какая — скрежет ржавого засова, падающий бидон — прочерки в судьбе, время, униженное бытом; наконец, насмешка судьбы — его мать, наполняющая керосином бидоны жителей города, не наполнила бидон соседки Фроси.
Потом они учились в одном городе — она в библиотечном институте, он в кораблестроительном, но не встречались: либо не было потребности встречаться, либо мешала тайна стыда. А всего-то вернее, просто-напросто кончилась юность.
Сейчас Казанцев жалел, что согласился навестить Лену. Он давно забыл о той юной влюбленности и только сейчас, подходя к Лениному дому, чувствовал волнение, вернее, это было не волнение даже, но боязнь попасть в двусмысленное положение.
— Мы ведь не будем долго сидеть? — спросил он.
— Мы будем сидеть ровно столько, сколько нужно, Володя.
— Не звали ведь. Вроде навязываемся.
— Мы уйдем за минуту до того, как Лена почувствует, что мы ей надоели.
— Вам следовало учить меня не английскому языку, а хорошим манерам.
— Я и учила тебя хорошим манерам, но, верно, я никудышный учитель.
Они поднялись во второй этаж. Раиса Григорьевна нажала кнопку звонка.
В дверях стояла молодая женщина.
— Это мы, Леночка, — сказала улыбаясь Раиса Григорьевна. Они даже расцеловались, вернее, прижались щеками. — В дом нас пустишь?