А из других машин вышли родственники и гости, а тут двухчасовой сеанс окончился и народ из кинотеатра повалил, тротуар запрудил, — зрелище-то какое! — расступился, пропустив новобрачных, и они поплыли по этому коридору, глядите, глядите на нее, на жену юную, ах, как плывет, земли не касаясь вовсе, голову чуть вскинула, лицо радостью сияет, но и смущено этой же радостью, а также всеобщим вниманием, да расступитесь же, расступитесь, новобрачная плывет, легким белым облачком скользит, в правой руке белые розы, белое платье сужено у щиколоток, скорому шагу мешает, а ей и не нужно спешить — плыть нужно, плавно, беззаботно плыть, и прозрачная фата спускается до башмаков и мешает мужу, а он идет при жене черной тенью, поддерживает ее осторожно, чтоб всем до конца видно было, что он лишь так себе, лишь для того, чтоб оттенить облачность, хрупкость ее.
И кто-то из запрудивших тротуар захлопал в ладоши, и захлопали другие зрители, на балконах, выходящих в проход, по которому плыли молодожены, столпились соседи и в ладоши хлопали, он помахал им рукой, она же подняла кверху розы, так будьте здоровы, ребята, а также счастливы, и сердце всякого человека пеленой печали одевается — наши-то года, да нет, не так, да что ты, где нам было, суета да спешка, да где ж и ты, моя молодость, зависть, зависть сердце туманит, а мы-то с тобой, вспомни, да и так сойдет, да на ходу, в загсе отметиться и ладушки, по-черному, разница-то какая, а есть, выходит, разница, может, лучше у них времени и не будет, скоро уже, скоро занесет их бытом, обидами, скудосердием, кто-либо и у них спросит, да где ж это ваша молодость, где белизна, но это уж потом, а сейчас — посторонитесь, новобрачная плывет, легкая, хрупкая, вот, кажется, растает, испарится сейчас с земли.
Двор перед домом был искалечен канавой, и они прошли по доскам, и она для равновесия отвела руку — ах, этот плавный изгиб руки, полупоклон, дымка белая.
Прохожие отстали, распался людской коридор, с соседних дворов сбегались, улюлюкая, мальчишки, у крыльца толпились гости, кто не смог поехать во Дворец, молодожены подошли к своему крыльцу — как, кажется, быстро проплыли, только сердце залюбовалось — и все, обрыв, остановка. Константин Андреевич, хозяин дома, взбежал на крыльцо, нырнул в комнаты, снова вышел и, широко улыбнувшись, сказал: — Просим, гости дорогие.
11
Павел Иванович стоял в толпе ожидающих, когда приехали молодожены. Все были шумны, веселы, и только Павел Иванович не чувствовал в себе веселья, напротив, в нем было лишь тревожное ожидание. Он чувствовал свою как бы отдельность от других людей, и причина такой отдельности была ему понятна: у всех гостей заботы с покупкой подарков давно позади и они радостно предвкушают день большого веселья, а у него же главные заботы впереди — подарок надо принести сюда, да по такой жаре горлохватской, да еще надо, чтоб подарок был принят, не в том, понятно, смысле, что не примут, тут деваться некуда, примут, но надо, чтоб правильно понят был, оценен, что ли сказать.
И вот маялся Павел Иванович во дворе, клял Евдокию Андреевну, что заставила надеть костюм, а он давний, темно-синий, тяжелый, Павел Иванович ходил среди гостей — а это были парни с работы жениха, ребята крепкие и длинные, — и, низкорослый, тщедушный, томящийся от жары, чувствовал себя здесь человеком, что ли сказать, последним.
Он так это слабо утешал себя тем, что вот ничего еще неизвестно, вышли-то в путь все одновременно, а вот кто первым придет — неясно, большой вопросительный знак, что называется, может как раз статься, что первым придет маленький да удаленький и время как раз заставит вспомнить слова — мол, мал золотник, да дорог.
Спрятался под аркой в тени — два дома соединялись пролетом метров, что ли, на пятьдесят в глубину, здесь никогда не просыхает сырость, тут и прятался Павел Иванович некоторое время.
Евдокии Андреевны и Вовчика не было с ним, они терпеливо ожидали начала свадьбы у себя дома: двор хорошо виден из окна кухни.
И когда молодожены приехали, Павел Иванович помахал Евдокии Андреевне — мол, пора и к чужому шалашу, и она в ответ кивнула — мол, все усекла, за нас не волнуйтесь, стойте в сторонке и глаза не мозольте.
И вскоре она появилась с Вовчиком, расфуфыренная, в синем платье, газовый платочек на шее, в ушах серьги, футы-нуты-ножки-гнуты, а Вовчик тоже столичной штучкой выглядит — костюм на нем синий с металлическими пуговицами да галстук модный, большим узлом повязанный, как у дикторов с телевиденья, эх ты, франт с дудкой, верно привык по гостям шляться, да как достойно идет, верно и барышни иной раз на него глаза пялят.
Павел Иванович пошел им навстречу.
— А подарочек? — спросил он.
— Вот, — показала Евдокия Андреевна на коробочку в руках.
— Платки, что ли, носовые? — поинтересовался Павел Иванович.
— Зачем же платки? Выше бери. Ложки серебряные. Это набор такой.
— А простыми ложками еда мимо рта проливается теперь?
— Это ценность, — терпеливо объяснила Евдокия Андреевна. — Так положено. А твой где же подарочек?
— Будет, — успокоил Павел Иванович.
А в квартире шум поздравлений стоял, гости гуськом несли подарки, Павел Иванович очень поинтересовался, что же несут-то людишки, — несли они сервизы чайный и кофейный, набор вилок, ножей и ложек, маленький ковер, сервиз обеденный — это от почты, где Таня работает, — и хрустальную вазу, а также рюмки, салатницы, конфетницы, тоже хрустальные, а парни из гаража, где работает жених, два кресла привезли, да таких больших, что в квартиру сейчас их вогнать возможности не было и кресла пока оставили грустить во дворе.
Павел Иванович с некоторым удовлетворением отметил, что никто не подарил ничего такого, чего нельзя бы в магазине купить — дело, конечно, дорогое, но нехитрое, — а вот ты сам сделай — вот штука какая тонкая.
В нетерпении и страхе выскользнул он из квартиры и уже в полном одиночестве забился в тень под арку.
Вдруг страх охватил Павла Ивановича, а ведь это пять лет работы! А ну, как не вышло, а ну, как только кажется, что вышло, а на самом-то деле — пшик, звук пустой, шептунок, что называется, что тогда, спросить осмелимся. Деревяшка простая, красивая, спору нет, но деревяшка. Павел Иванович даже взмок от страха.
Лучше не рисковать вовсе, сбежать, забиться в сарае, в тени спрятаться и несколько дней не выползать из своей будки, выспаться наконец, сколько вон ночей не спал — вещь караулил. Не показывать вещицу никогда. Уж когда он помрет — дело другое, вещица сама за себя слово заступное скажет, а не скажет — дело возможное, — так хоть избавлен будет Павел Иванович от стыда и позора. А то ведь окажись вещь красивой деревяшкой — позорушко один, по уши, по завязку, хоть давись.
Ну что же это делать, как же это все обозначить, судорожно соображал Павел Иванович, сам и виноват, никто тебя под ребро пальцем не торкал, никто в горло не вгрызался, сам же себе и выбрал эту дорожку, ну так изволь топать по ней, хоть пыль под ногами, хоть мороз ударил, хоть град колотит, но никто за тебя по дорожке этой не пойдет, только ты сам, и Павел Иванович глубоко вдохнул, судорожно вытолкнул воздух, руки о штаны вытер и решительно зашагал к гостям, больше обычного припадая на левую ногу.
Все еще шумели с поздравлениями, когда Павел Иванович, тесня и расталкивая гостей — время ли церемониться, когда момент наиважнейший к горлу подступает — подошел к сыну и потянул его за рукав.
— Вовчик! — позвал. — Ты того… пора.
— Что пора? — не понял сын.
— Ну, это самое. Вещицу дарить.
— Так дари.
— Не снести одному.
— Пойдем, — сразу согласился Вовчик.
Торопливо прихромал к сараю — сын едва поспевал за ним — и уж ничего не замечал: ни жары, ни людей, да и страха уже не было, лишь белая, как бы раскаленная решимость в голове.