— Да, хорошо бы, Петя, это ты верно.
— И вся жизнь такая. Ведь тогда прощание будет легким. Повеселился, пожил — спасибо. Непразднично мы живем, Костя, вот как непразднично.
— Да какой праздник, Петр? Где его взять? Только и заботишься: пройти достойно. Себя не роняя.
— Скучно мы живем, Костя, вот беда.
— Да, веселья маловато.
— Правильно говорится: «Для веселия планета наша мало оборудована». Мало, Костя, мало.
— Ты бы ел, Петя, — напомнила о себе Вера Ивановна.
— Поем, Верушка, обязательно поем, вот только дай с братом поговорить.
А поговорить вот как хотелось: словно год человек играл в молчанку, а душа его копила кое-какие соображения, и вот сосуд полон, взрыв, нет больше возможности молчать, так и дайте поговорить с братом, человеком хорошим.
— Отличные ребята у окна сидят, Костя. Кто такие?
— Это с работы Николая. Хорошие ребята.
— Что ты, отличные, смотри, как смеются. Значит, кое-что в жизни понимают, раз умеют так смеяться.
— Конечно, понимают, только бы не начали после смеха такого с соседями спорить да за грудки хватать.
— Не беда, Костя: проспятся, а веселье в душе останется, не это ль главное? Хорошо все, славную ты свадьбу устроил.
— Нравишься ты мне сегодня, Петя, — добрый, веселый.
— Да я всегда такой, Костя, только ловко это скрываю. Чтоб загадка кое-какая была.
— Нет, всегда ты серьезный, и постороннему человеку даже подступиться к тебе опасно. А когда ты добрый, нет лучше тебя человека.
— А я вот всегда люблю тебя, Костя, потому что ты брат мой меньший. Да я для тебя ничего не пожалею.
Это была правда: приступ любви к брату так захлестнул Петра Андреевича, что он осекся и говорить больше не смог, он даже расцеловал бы брата крепко-накрепко, но боялся, что люди подумают, что он уже навеселе.
— Славно как, — снова заговорил он, переждав, пока душа успокоится, — а какая сегодня красивая Танюша. Да красивее девушек я в жизни не видал. А как хорошо улыбается Анна Васильевна — сразу видно, что веселый человек. То есть человек настоящий. Ты молодец, Костя, ты не ошибся. Человек она хороший.
— Да, хорошая она, Петя, — и брат в благодарность обнял Петра Андреевича за плечи. — Вот главное в ней — она добрая.
— Так и не тяни ты это дело, точно тебе говорю. Не промахнешься. Надо ведь. Что одному-то?
— Да вот думаю, — признался Костя. — Надо бы.
— И что раздумывать долго? Опять повеселимся. Снова праздник. Плохо ли? За твое счастье.
— Спасибо, Петя. Я и правда люблю, когда ты добрый и веселый.
— А я всегда теперь таким буду. Что скрывать свое веселье? Мы-то, люди воевавшие, знаем, сколько раз человек живет. Жизнь — дело простое, чепуха какая-то и даже насмешка, и мы знаем с тобой, что оборвать ее легче легкого, ниточку ножницами перерезать и то труднее. Так что и все разговоры.
И тут он, вспомнив, что на некоторое время позабыл о Вере Ивановне, обернулся к ней и уже клял себя, что потерял ее из виду хоть на короткое время.
— Хорошая ты, Вера, — сказал он. — Лучше тебя нет никого. Я понимаю, что мало счастья ты видела со мной, да что ж поделаешь. Ты была такой веселой, счастливой девочкой, это я засушил тебя и отнял твое веселье. Прости меня, Вера, прости.
— Да что ты, Петя, что с тобой сегодня?
Петр Андреевич понимал, что ей приятно его внимание, и его переполнила благодарность за то, что она терпела его с лишком тридцать лет, за то, что вырастила детей и заботой спасает его в повседневностях, и он погладил ее руку и даже наклонился и украдкой, чтоб никто не видел, поцеловал ее руку.
— Я тяжелый человек, Вера, я знаю это. Но больше этого не будет. Жизнь твоя с этой минуты станет весельем и радостью. Верь мне, Верушка, верь, пожалуйста.
Она печально смотрела на него, понимая, конечно, что неспроста повеселел муж и следует ожидать большие беды, но, однако ж, и приятно, когда суровый ее Петр говорит с ней ласково, вот уж можно и рукой махнуть на будущие беды за несколько ласковых слов.
Нес Петра Андреевича на легких своих крыльях восторг, любовь к окружающим людям; уже получалось, что это и есть самые достойные люди — добрые, веселые, умные, уже себя корил, что был сух с ними, высокомерничал, вроде, получалось, что он несколькими порядками выходил повыше любого из этих людей, и это самая главная ошибка его жизни, но теперь — все иное: его будет нести восторг любви к близким и малознакомым людям, блаженный, счастливый восторг, и как же замечательно теперь он жить станет.
Над братом Костей склонилась Танюша и что-то спросила, вопроса Петр Андреевич не слышал, но ответ Кости разобрал. Тот растерянно ответил:
— Нет.
— Ну, как же так, — упрекнула отца Танюша, — ведь мы же договорились, что соседей и родственников звать будешь ты.
— Просто забыл, — ответил Костя и виновато развел руками.
— А я-то закрутилась, совсем голову потеряла. Ну, как же так. А еще говорят, старые хлеб-соль не забываются.
— Выходит, забываются, дочка.
Таня покачала головой и вышла из комнаты.
13
Фрося, облокотившись о подоконник, стояла у кухонного стола и смотрела во двор. Медленно надвигался предвечерний час, и близкое уже предвечерье разламывало Фросе душу — уплывало время и с ним… это самое, уплывали надежды, что о ней вспомнят и позовут на праздничное торжество.
Ей бы, что ли, гордость показать свою, спрятаться в комнате, носа на кухню не показывать, сидеть тихо, как мышка, без малого шороха, чтоб ее не видели и не слышали в квартире и чтоб потом, когда пойдут в ход насмешки, не цеплялись, что она — ага! выкусила, вишь ты, и не подавилась, и даже не крякнула — ждать ждала, а на нее Михалевы даже чиха пожалели.
Но не хватало, как это сказать, гордости, и, так как из комнаты не видно михалевского крыльца, Фрося с четырех часов и вовсе перекочевала на кухню. То она варила картошку, то чай кипятила, то картошку ела, поставив тарелку на подоконник, то снова чай разогревала, а уж когда наелась и напилась и занятий для себя не могла придумать, то облокотилась о подоконник и так замерла на долгие часы.
Видела, как проплыли по двору молодожены, как хлопали в ладоши гости, а на нее внимания никто не обратил совершенно, хоть заметить Фросю было проще простого, только вспомни о ней, а вспомнив, брось взгляд налево, и вот в двадцати шагах торчит она в окне. Но никто не вспомнил, и понимать следовало окончательно, что там, где праздничное веселье, где люди, точно ли сказать, счастливы, там, вернее всего, не остается места для памяти о Фросе, существе старом, кривоватом, никчемном.
И вот-то горевала Фрося — уже и локти отдавила, и ноги отстояла, — что нет для нее места в веселье, а потом, отгоревав, смирилась и только медленно тлела в этом смирении, что она — существо ненужное и пустое.
И заранее готовилась к завтрашним насмешкам соседей — а насмешки они готовят великие, и будут правы. Все сейчас в квартире, на прогулку никто не вышел, хоть погода так и зовет на залив да в парк, притаились все, чтоб присутствовать при собственной победе, чтоб не пыталась завтра Фрося выкручиваться — мол, дома не была, гулять выходила, а не свисти, голубушка, не вертись, ты весь день у окна проторчала.
Вот уж проиграла так проиграла. И ручки кверху. Охни и умолкни на долгие времена. И про электросчетчики не вспоминай, и с мытьем лестницы не ерепенься.
Да и то уж пристрелка к великой насмешке началась — на кухню вышла Машка, младшая из Дуденок. Она, видите ли, чайник поставить захотела, чайком, знаете ли, побаловаться. Худая, бледная, сутулая. Не от болезни это, хотела сказать Фрося, а от злости худоба и бледность. Однако этого Фрося не сказала, но лишь подумала, потому что хоть и была зла на Машку, но жалость, как бы сказать, это самое, верх брала.
— Отдыхаешь? — ехидно спросила Машка.
Фрося ничего не ответила. Ей вроде сегодняшние насмешки — горох в стенку. Вот завтра — дело другое. Но до завтра сначала дожить надо, да, глядишь, может, Фрося что-либо похитрее придумает.