У Константина Андреевича было состояние той размягченности, когда кажется, что вот так плавно летишь ты уже много времени, потому что размягченность души никак не по силам сквозняку времени, и Константин Андреевич снова поймал себя на том, что беспрестанно улыбается.
Константин Андреевич был, пожалуй, сейчас счастлив, и вот верная причина его счастья: свадьба удалась, это точно, более того, он уверен был, что все люди, кружащиеся на карусели, как и он, счастливы.
И уже не первый раз за сегодняшний день Константин Андреевич с сожалением подумал — вот как жаль, что Маша не дожила до такого праздника, вот как порадовалась бы за дочь.
Музыка кончилась, и Манюня, бросившись в свою будочку, поставила, верно, первую попавшуюся пластинку. Константин Андреевич, погруженный в собственное счастье, поначалу не разобрал, что за пластинку поставила Манюня, но потом понял, что это Бернес поет «Не осуждай меня, Прасковья, что я пришел к тебе такой», Манюня быстро сообразила, что не ко времени печальные песни, и поставила другую, но уже что-то стронулось с места, поплыло в душе Константина Андреевича, не дожила, повторял он про себя, не дожила, и вот ведь как жаль, и уж окончательно понимал, что возврата к счастью больше не будет.
Да что ж за устройство это такое, душа человека, — слова неосторожного, взгляда косого, легкого дыхания ветра достаточно, чтоб смешать стеклышки, спутать призмочки, белое превратить в черное, счастье в несчастье; малое движение неосторожное — и покатился под гору снежок, а вот уж и ком, и — моргнуть не успеешь — лавина обрушивается с грохотом, да, лавина, и сейчас Константин Андреевич сожалел, что нет жены, так же безнадежно, как в день утраты.
А улыбка счастья, что приклеилась к лицу, так и не улетела прочь. Это была не улыбка даже, а гримаса, липкая гримаса, и она больно давила лицо, согнать же ее Константин Андреевич никак не мог. Да в чем причина главная печали, отчего все человека в печаль заносит, что именно не нравится ему — жизнь ли собственная, жизнь ли всеобщая, или, подумать даже странно, вселенная ему не по душе.
Сейчас причина была не так важна. Сейчас важно было лишь то, что, когда, пошатываясь — Манюня устроила им вертушку на совесть, — Константин Андреевич ступил на чуть уходящую из-под ног землю, чувствовал он себя непоправимо несчастным.
Тут к нему подошел брат Петр, и Константин Андреевич почувствовал, что Петр чем-то очень встревожен.
Брат потянул Константина Андреевича за руку, подвел к покатому фанерному боку карусели — а там, наверху, уже была суета людей, тоже желающих получить свою долю верчения, — и, вплотную приблизившись к Константину Андреевичу, спросил:
— Скажи, Костя, почему люди так живут?
— Как они живут, Петр?
— Да что — дите малое, сам не знаешь, что ли? Скучно они живут.
— Да как же скучно, брат? — удивился Константин Андреевич.
— Да вот так, скучно, и все. А тебе-то, Костя?
— Что — мне?
— Жить не скучно?
— Нет, не скучно.
— А не верю. Вот ты для чего живешь?
— Это как?
— Ну для чего ты живешь, Костя?
— А не знаю, Петя. Правда, не знаю.
— Вот видишь, а говоришь — не скучно.
— Вообще-то я знаю, раз дело такое, но и говорить как-то совестно. Уж больно ты впрямую.
— А как не впрямую, раз момент такой подошел: вот ты скажи мне да и все. Но ты, я вижу, просто боишься признаться, что тебе, как и всем прочим, жить того, скучновато.
— Ну, раз ты так, то я скажу, раз для тебя такой момент присквозил, раз приспичило тебе. А не скучно мне, Петр. Грустно — да. Печально — тоже да. Я, может, для того и живу, чтоб мне было печально. Может, я так и отмечаю про себя — вот если мне печально, значит, все со мной в порядке. Да вот еще для того живу — чтоб с тобой иной раз поговорить. Да на Танюху иной раз поглазеть. Да чтоб машины кое-какие наладить, чтоб они картошку исправно возили.
— Ну, хватил. Ты все свое: работа да работа, труд да труд.
— А как же не труд, как же не работа? Труд-то и есть показатель, что за человек перед тобой, а то говорунов теперь много, а вот мастеров настоящих маловато. А уж если человек мастер — вот он и есть человек настоящий.
— Старая это песня, слышали ее.
— Старая, говоришь? А вот сегодня, вспомни, какие часы Павел Иванович принес. Никто никогда таких не видел. А человек, думали, неприметный, слова лишнего из него не вытянешь, а вот на тебе.
Константин Андреевич вспомнил про часы, и сердцу стало веселее: уж как он рад был за Павла Ивановича, и за себя, и за всех, что вот не перевелись на свете настоящие мастера.
— Так что из того? Он же один такой.
— Это я тебе пример привел. Есть и другие мастера. Может, и не такие, как Павел Иванович, например, но тоже в своем деле все насквозь видят. А если б даже и один, так мастер — он именно и один в поле воин.
Константин Андреевич чувствовал, что брат, захваченный своими мыслями, вовсе его не слушает, он словно бы глухой, делает вид, что слушает внимательно, а сам тянет все одну и ту же песню.
— А вот скажи мне, Костя, не разговаривал ли ты с зятем своим о его будущем?
— Как раз сегодня.
— Ну, и что он тебе обещает? — усмехнулся Петр.
Лгать Константин Андреевич не мог.
— Мебель новую обещает. Тане модные наряды.
— А, видишь! — торжествовал Петр. — Ты небось думал — по молодости учиться станет, ум будет развивать, надеялся ведь?
— Надеялся, — признался Константин Андреевич.
— Узнаю тебя. Вот и проглоти. Слава богу, займется тряпками, хоть гулять не будет. А ты говоришь, это не протест против скуки. Да это и есть скрытый бунт. — Только сейчас Константин Андреевич заметил, что брат на взводе основательном, вот и топчется на одном и том же месте, жуя одно и то же простенькое соображение. — Ты погляди, сколько развелось рыбаков, охотников да грибников? Когда раньше их было столько? Это что такое? Это уход от жизни однообразной. Но ты-то, я вижу, лицо кислишь, не согласен со мной.
— Нет, брат, жить не сладко, — признался Константин Андреевич. — Жизнь моя горькая. Горькая, как полынь. Жизнь — она и есть горькая полынь, брат.
— И она не обрыдла тебе?
— Нет, не обрыдла.
— И ничего в ней менять ты не станешь?
— Нет, не стану.
— А что, Костя, случись дело такое дикое — вот если твердо знать будешь, что завтра исчезнешь, не обрадуешься ли?
— Так нельзя, Петя. Так человек жить не может. Жизнь, знаешь, не заводная игрушка, чтобы без большой ошибки ты мог сказать, когда она остановится.
— Значит, интересно тебе жить?
— Да, интересно.
— И что же за интерес такой у тебя?
— А тот интерес, что вот как любопытно мне знать, что будет с тобой, со мной или с Таней лет через пять или десять. Интересно, и все тут. Люди вон кроссворды разгадывают, а тут своя жизнь, — да разве не интересно? Ну, а ты-то, Петр, согласился бы завтра испариться?
— Да, с удовольствием, — сказал Петр и осекся.
Константин Андреевич понял, почему брат осекся. А ведь думал, что в этот раз Петр уцелеет. А вот жизнь ему и плоха, смысла в ней маловато, это же дело ясное — приступ перед тем, как исчезнуть на несколько дней, иначе как же себя перед самим собой оправдать, не ты виноват, нет, не ты плох, нет, — жизнь плоха и во всем одна виновата.
— Вот что, Петя, — сказал Константин Андреевич. — Наши, гляди, ждали нас, ждали да и разбрелись. Теперь их уже в парке не соберешь. Только за столом. Так давай-ка к дому двигать. Все сейчас тоже подтянутся. Посидим, ночь долгая, еще потолкуем, а, брат?
Но Петр покачал головой, и Константин Андреевич понял, что уговаривать его бесполезно.
16
Нетерпение охватило Петра Андреевича, он вдруг вспомнил, что восемь месяцев не видел Валю, и желание вновь увидеть ее было так внезапно, что он даже задохнулся. Да как же мог он так долго не видеть ее, как жить он мог, и вот что странно — жить Петр Андреевич без нее не мог, это яснее ясного, но ведь все-таки жил — и это всего удивительнее и непонятнее. Хотя жизнью эти прошедшие восемь месяцев назвать никак нельзя. Так — жевал повседневную жвачку, ложился спать и просыпался, ходил на дежурства, потому что надо же спать, просыпаться и что-то там работать, но жизнью то время, что он не видел Валю, назвать трудно.