— Еще как. Я такой, я сякой, я не человек вроде, а комашка.
— Это я тебя ругала. И правильно делала. Но на свою жизнь я не жаловалась и не жалуюсь, так уж и ты ее не жалей. Я тебе хоть раз говорила, что зря с тобой совместную кашу заварила?
— Нет, пожалуй.
— То и оно. Другая жизнь, может, слаще меда показалась бы. Но да мне чужого никогда не было нужно. Я тебе скажу, Паша, — кроме тебя, я другой жизни даже не нюхала, не то что не пробовала. Может, она и горькая была, моя жизнь, но ведь другой-то у меня не было, так что мне она и сладка.
— А ты не врешь?
— Не вру. Толку мне что врать? Было бы по-другому, так и сунула бы тебе кукиш под нос, чтоб не заносился. Да ночью не заводил вот такую музыку.
— Но ведь дело такое подперло.
— Ну и укладывайся помаленьку. Нечего колобродить. Или все не нарадуешься?
— Да, не нарадуюсь.
А он, и верно, рад-радешенек был: не солгала ему Евдокия Андреевна, правду сказала, слукавь она, он бы в такую минуту усек бы любое лукавство, все точно — не жалеет она о своей жизни, она, видишь ли, его жизнь жалела, а что жалеть его жизнь, ведь вон какой удачной она была, да удачнее и не бывает, пронеслась, да не впустую, но кое-что оставив по себе, на какие-либо даже не очень короткие времена.
И Павел Иванович долго стоял у распахнутого окна, глядя, как наливается тугим светом раннее утро, как заплясали розовые блестки на глухой стене у кочегарки, удивительная штука с ним случилась — это его жизнь, такая вот удивительная, что даже не жаль ее из рук выпустить.
18
Праздник еще кое-как продолжался, но то был уже чужой праздник — своих же нигде не было, и тогда Константин Андреевич неторопливо пошел к дому, основательно надеясь, что все его давно ждут за столом.
Так-то веселье в парке притомилось, лишь слабые всхлипы его доносились, на дороге лежала маска, Константин Андреевич поднял ее, то была маска лисицы, в придорожной траве валялись пустые бутылки, лежали обрывки газет, остатки пищи — мусор веселья.
Небо вдали опалилось желтым фейерверком, и под полыхание неба почувствовал Константин Андреевич, что праздник сегодняшний уж заканчивается вовсе, что завтра если и соберутся люди, то это уж будет так, докатывать свадьбу. Более того, показалось ему, что и жизнь его собственная основательно подустала, и с таким вот предчувствием Константин Андреевич никак согласиться не мог.
Идя по главной улице, он успокаивал, даже уговаривал себя тем, что впереди у него долгое время, интересная жизнь и в ней есть то, что обычно называют главным смыслом, — жизнь дала ему понимание станков, умных машин, сноровку, умение управлять ими и сделала его вот именно мастером. Да что такое — жизнь проходит — слова пустые, конечно, проходит, как иначе, но ведь никто его в этой жизни не унижал, как и он сам не унижал никого, ему бывало печально, но стыдно ему не было никогда.
Вот так уговаривая себя, Константин Андреевич дошел до своего двора. По пути встречались ему праздничные люди, на мостовой перед гастрономом молодежь залихватски танцевала под транзистор, — удался праздник, все получилось отлично, думал Константин Андреевич, но чувствовал, что сам-то он из общего оживления уже выпал.
Во дворе все было тихо.
— Костя! — позвал его кто-то сверху.
Константин Андреевич не мог понять, откуда зов.
— Костя! — окликнули его еще раз.
И тогда в распахнутом окне второго этажа он заметил Павла Ивановича.
— Что, Павел Иванович? — тихо спросил Константин Андреевич.
— Спешишь ли ты, Костя?
— Да не так чтобы очень. А вы почему не у нас?
— Не в этом дело. Постой, Костя. Спросить кое-что надо, — и Павел Иванович спустился вниз.
Все казалось зыбким, неустойчивым — и утренний свет, и дома, и лицо Павла Ивановича.
— Как бы это сказать, Костя… погоди… вот сейчас, это самое. Тебе вот как сейчас?
— Ничего, Павел Иванович. Словом, можно жить.
— То-то и есть, что можно. Так и смотрю. Сегодня — да. Что, да как, да для чего, верно ведь, Костя, а?
— Верно.
— И утро, вот видишь, какое. Времени не было замечать. А хорошее. Везде ли такие утра, как считаешь?
— Мало где бывал. Наверно, везде по-своему.
— А я, Костя, нигде не бывал, кроме Фонарева. Воевал и то в наших местах. Паровоз водил до Чайки и обратно. И все. Малость поздновато. Ты на Юге-то был?
— Был разок.
— И как там?
— Да ничего. Жарко, и народу много. Не для меня. Я, верно, совсем северный человек.
— А надо бы поездить было. На народишки поглазеть. А то все Фонарево да Фонарево.
— А по мне, так лучше Фонарева нет ничего.
— Оно конечно. Особенно если не бывал нигде. Все ж любопытно.
— Да уж если должен человек быть в печали, так будет, под каким солнцем ни живи.
— То конечно. А все-таки любопытно.
— Пойдемте к нам.
— Нет, я здесь постою. Ровно мне как-то. Ты понимаешь ли это, Костя?
— Понимаю, но со мной так не бывает.
— И со мною впервые. Чтоб совсем ровно и спокойно. И бояться вовсе нечего.
— Да, Павел Иванович, спросить хочу, — вспомнил Константин Андреевич, уже отходя. — Тут я не соображу никак — для чего там у вас левый счетчик?
— А, ты вот про что. Это же проще простого. Неужели не сообразил?
— Да нет, выходит.
— Это же как сказать… Это самое. Вот мы с тобой разговариваем, так? Нужно нам это? Важно?
— Важно.
— Вот они бы и шли. Если б на тебя или на меня установлены были. А если бы мы, скажем, ссорились, они бы приостановились. Но они не на нас с тобой установлены, а на Танюшу. И все. Понял ли?
— Жизнь, что ли, стоящую показывают?
— Ну. Ухватил?
— Ухватил. Здорово! — сказал Константин Андреевич.
— Вот и видишь. А ты то да се. И так вот. Пожалуй, что ты иди. Верно, ждут.
— И то пожалуй, — согласился Константин Андреевич.
Константин Андреевич взошел на крыльцо, ожидая услышать шум веселого стола, но все было тихо. На звук его шагов вышла Вера Ивановна. Лицо ее было бледно, глазами она спросила, где ее муж.
— А где все наши? — опередил ее Константин Андреевич.
— Я это хочу у тебя спросить.
— Никого? — растерялся Константин Андреевич. — Может, меня ищут. Мы заговорились с Петром, все и ушли.
— А где ж твой брат?
Константин Андреевич промолчал.
— Так где ж твой брат, Костя? — снова спросила Вера Ивановна. А уж все поняла, голову опустила, спину ссутулила.
— Он дал деру, вот как торопился.
— Ну, конечно.
— Домой, так понимаю, спешил.
— Ну, конечно, — сказала Вера Ивановна и начала собираться.
— Или же наших пошел искать.
— Вот это навряд ли.
— Ты придешь, а он спит.
— Да и это навряд ли, хоть все возможно. — Она все-таки взяла себя в руки, а он рад был бы пожалеть ее, оставить здесь, чтоб не горевала она в одиночестве, но понимал, что Вера никогда ему этой жалости не простит, она не простит ему даже того, что он знает, что ее Петр на несколько дней исчез. Есть люди, которые всегда хотят быть первыми, и те, кто видит их в дни поражений, враги для них первейшие. И он не стал удерживать Веру Ивановну. Однако, прощаясь, слукавил:
— Утром приходи вместе с Петром. Мы будем ждать.
— Конечно.
— Спасибо, что помогла. Без тебя мы бы пропали.
И в это время шаги в коридоре послышались. Константин Андреевич ожидал, что это вся честная компания возвратилась, но пришли только Таня с Николаем.
— А где все? — спросила Таня.
— Сами ждем. Вы куда подевались?
— А мы смотрим, что ты с дядей Петей разговариваешь, и, чтоб не мешать вам, дошли до водопада, постояли там, а вернулись — никого, думали — все здесь, — говорит и прижимается к плечу мужа и поглядывает на него глазами застенчивыми, чуть влажными, а у Николая глаза тоже влажнеют от ее взгляда, ах ты черт, да счастливые же они люди, это же с первого взгляда видно, любят они друг друга, это уж точно, и счастье это так уж крепко к лицу припаивается, главное — к глазам, к губам, к дрожанию ресниц, и сердце человека, уже миновавшего счастье такое, завистью сжимается, и колет эта зависть, хмелит голову, жалость к себе накрапывает, уж ты-то взгляда этого, влажного, испуганного собственным счастьем, никогда на себе не остановишь. Да все у них хорошо будет, вдруг уверенно понадеялся Константин Андреевич, он то что за судья такой выискался, любят они друг друга, так все и притрется в случае таком, эх вы, ребята, какие вы еще молодые, жить вам еще да не прожить.