- Да на что же мне принимать на веру какие-нибудь патологические истины, когда я их умом вывожу из законов организма?
- Конечно, было бы не нужно, да ведь ни вы и никто другой не знает этих законов, ну так оно и приходится верить да помнить.
В мире не было человека, менее способного ладить с вашим чудаком, как лекарь, он вовсе не был глуп, но принадлежал к числу тех светлых, практических умов, улов подкожных, так сказать, которые дальше рассудочных категорий и общепринятых мнений не только не идут, но и не могут идти. Он удивлялся, как я мог иной раз- артистически наслаждаться разговорами Евгения Николаевича и брать его сторону; я утешал его, говоря: "Свой своему поневоле брат".
- Однако некоторые законы организма нам известны, - возражал защитник наук.
- Какие же, например?
- Мало ли - я не знаю, - да чтобы далеко не искать - вот вам общий закон: все родившееся должно умереть.
- Зачем же? - возразил Евгений Николаевич, - что за долг умирать? Да это и не закон, это так, факт; внутренней необходимости никакой нет в смерти; неужели вы думаете, что медицина не дойдет до того, чтобы продолжать жизнь до бесконечности?
При этом вопросе и я, грешный человек, взглянул на пего почти так же, как доктор.
- Я много встречал людей, - заметил я в свою очередь, - верящих и не верящих в бессмертие души, но вы первый, который не верите в смертность тела.
- Как не верить, я не то говорю - я только не вижу никакой серьезной необходимости в смерти. Жить - значит есть окружающее; если пища будет поддерживать химический процесс, он и продолжится. Если пища будет мешать костям каменеть, хрящу делаться костью, крови становиться гуще или жиже, нежели надобно, на что ;не умирать? Родившееся должно жить;
оно умирает не потому, что родилось, а потому, что не ту пищу нужно. Следует ли теперь из того, что мы плохие повара, что смерть нельзя удалить на бесконечное время? Жизнь лучше не просит, как продолжаться.
- Со стороны, послушаешь, точно будто и дело, - сказал Филипп Даииловач. - А вот как нам быть с этим, если медицина дойдет до того, что людей будут лечить от смерти; а планета, которая, по-вашему, сильно хиреет, совсем зачахнет и умрет, странное будет положение, переезжать придется на Луну или прямо на Венеру.
Вопрос этот несколько смутил Евгения Николаевича, он задумался, походил по комнате и потом с видом человека, доискавшегося до важного разрешения, ответил:
- Tout bien pris [Приняв все во внимание (фр.)] болезнь не так глубока, я, может, ошибался; во-первых, уж то хорошо, что болезнь специальная - один только род человеческий ею поражен. Да и род-то человеческий не весь болен. Это местная болезнь, эндемическая [свойственная данной местности (от греч, endemos - местный, туземный)], в одной Европе. Так, как колера идет с берегов Инда, чума с берегов Нила, желтая лихорадка с устьев Миссисипи, так.болезяь исторического развития идет из Европы. Как только люди коснутся этой проклятой земли, так их мозг и поражается болезнию. С пелазгов, с греков начиная и до нашего времени. Англия разнесла заразу по всему земному шару. Чего Австралия - совсем негодный материк, и тот не оставляют в покое. В Африке жить нельзя европейцу - так по закраине поселились - вот вам за холеру да за чуму, это уж не зуб за зуб, а челюсть за зуб.
- Вы так рассуждаете, - сказал я ему шутя и взяв его за обе руки, что я нисколько не удивлюсь, если после вашего возвращения Николай Павлович сделает вас министром народного просвещения.
- Не обвиняйте меня, пожалуйста, не обвиняйте, -возразил он с чувством, - и не шутите над моими мыслями. Я сам шутил над Руссо и знаю, как Вольтер ему писал, что учиться ходить на четвереньках поздно. Трудом тяжелым и мученическим дошел я до того, что повял, откуда все зло, - понял и сам оробел; я никому не говорил, молчал, по когда страдания и плач людей становились громче и громче, зло очевиднее и очевиднее, тогда я перестая прятать истину. Мы погибшие люди, мы жертвы вековых отклонений и платим за грехи наших праотцев, где нас лечить! Будущие-то поколения, может, опомнятся.
- Итак, a la fin des fins [в конце концов (фр.)], выздоровление человека начнется тогда, когда вместо прогресса люди пойдут вспять с целью зачислиться со временем в орангутанги, - сказал лекарь, закуривая свежую сигару.
- Приблизиться к животным не мешает, после неудачных опытов сделаться ангелами. Все звери рассчитаны пo среде, в которой жить должны, перестановки почти всегда гибельны. Речная вода для нас приятнее и чище морской, а пустите в нее какого-нибудь морского моллюска - он умрет. Человек вовсе не так богато одарен природой, как воображает; болезненное развитие его нервов и мозга увлекает его в жизнь, ему не свойственную, высшую, в ней он Гибнет, чахнет, мучится. Где люди переломили эту болезнь, там они успокоились, там они довольны и были бы счастливы, если бы Их оставляли в покое. Посмотрите на эти ряды поколений где-нибудь в Индии, природа им дала все с избытком, язва государственной и политической жизни прошла, болезненное преобладание ума над другими отправлениями организма утихло; всемирная история их забыла, и они жили так, как людям хорошо живется, так, как людям возможно жить до проклятой Ост-Индской компании, которая все перепортила.
- Впрочем, - заметил лекарь, - толпа почти так и у нас живет.
- Это было бы важнейшее доказательство в мою пользу, то, что вы называете толпой, это-то и есть человеческий род; но толпе не дают жить так, как она хочет, - вот беда-то в чем. Просвещение страшно дорого стоит; государство, религия, солдаты морят с голоду нижние слои; да чтобы окончательно их сгубить, развешивают перед их глазами свои богатства, они развивают в них неестественные вкусы, ненужные потребности и отнимают средства удовлетворения даже необходимых; какое печальное, раздирающее душу положение! Снизу кишит задавленное работой, изнуренное голодом население, сверху вянет и выбивается из сил другое население, задавленное мыслию, изнуренное стремлениями, на которые так же мало ответа, как мало хлеба на голод бедных. А между этими двумя болезнями, двумя страданиями, между лихорадкой от другой жизни и чахоткой от сумасшедших нерв, между ними лучший цвет цивилизации, ее балованные дети, единственные люди, кое-как наслаждающиеся, кто же они? Наши помещики средней руки и здешние лавочники. Но природа себя в обиду не дает... она клеймит за измену не хуже всякого палача... - продолжал он, ходя по комнате, и вдруг остановился перед зеркалом: - Ну, посмотрите на эту рожу - ха-ха-ха, ведь это ужасно, сравните любого крестьянина нашего со мной, новая varietas [разновидность (лат.)], которую Блуменбах проглядел, "кавказско-городская", к ней принадлежат чиновники и лавочники, ученые, дворяне и все эти альбиносы и кретины, которые населяют образованный мир - племя слабое, без мышц, в ревматизме, и притом глупое, злое, мелкое, безобразное, неуклюжее точь-в-точь я, старик в тридцать пять лет, беспомощный, ненужный, который провел всю жизнь, как кресс-салат, выращенный зимой между двух войлоков фу, какая гадость! Нет, нет, так продолжаться не может, это слишком нелепо, слишком гнило. К природе... к природе на покой, - полно строить и перестроивать вавилонскую башню общественного устройства; оставить ее, да и кончено, полно домогаться невозможных вещей. Это хорошо влюбленным девочкам мечтать о крыльях, von einer besseren Natuf, von einem andern Sonnenlichte [о лучшей природе, об ином солнечном сиянии (нем.)]. Пора домой на мягкое ложе, приготовленное природой, на свежий воздух, на дикую волю самоуправства, на могучую свободу безначалия.