Выбрать главу

У нас еще будет повод поговорить, до каких изысков доходило наслаждение роскошью в многочисленных загородных домах. А вот с какой речью Саллюстий обратился к Катону, когда Каталина в 63 году до н. э. угрожал разрушить Рим: «Ради бессмертных богов взываю я к вам, которые всегда свои дома, виллы, статуи, картины ценили выше, чем государство: если вы желаете удержать за собою то, к чему всегда лежало ваше сердце, если вы хотите иметь спокойствие, досуг для ваших удовольствий, пробудитесь наконец и серьезно подумайте о положении государства»[30]. Только защита своих богатств и наслаждений способна побудить к действию этих эгоистичных граждан. Миновало то время, когда речь шла о защите родины! Для Саллюстия благополучие и мир являются первыми причинами морального упадка. Они столь же хорошо объясняют политическое честолюбие, как и увлечение наслаждениями, вызванное соревнованием богатств. Из отсутствия страха рождаются снисходительность и распущенность. Речь Саллюстия — это довольно пессимистичное мнение человека, а также страх перед будущим историка, который через анализ фактов вскрывает необратимый механизм эволюции морали:

«Разделение гражданской общины на партии народную и сенатской знати и сопровождавший ее упадок нравов и развитие дурных страстей возникли в Риме немногими годами раньше описываемых событий как следствие мирного досуга и изобилия всего того, что люди склонны считать самым главным. Действительно, до разрушения Карфагена народ и сенат римский спокойно и умеренно распределяли между собой заведование государственными делами и между гражданами не существовало борьбы ни из-за славы, ни из-за господства, страх перед врагами поддерживал добрые нравы в государстве. Но когда умы освободились от этого страха, сами собой появились всегдашние спутники успеха — распущенность и высокомерие. Таким образом, мирный досуг, о котором мечтали в трудных обстоятельствах, сделавшись действительностью, оказался тяжелее и горше всяких бедствий. Знать стала злоупотреблять своим влиянием, народ — своей свободой; каждый стремился захватить, увлечь, похитить все для себя. Все распалось на две части; государственный строй, потрясаемый борющимися, расшатался. Однако нобилитет как партия имел большое значение, — и сила народа, раздробившись во множестве людей, проявлялась слабее. Дела внутри государства и на войне велись по произволу немногих; в руках тех же лиц находились государственная казна, провинции, государственные должности, слава и триумфы; народ был обременен военной службой и нуждой, военную добычу расхищали главнокомандующие с немногими приближенными. Между тем родители солдат и их малолетние дети изгонялись со своих земельных участков, если оказывались соседями могущественного человека. Таким образом, вместе с могуществом появилось неумеренное и беззастенчивое корыстолюбие; оно оскверняло и опустошало все, ничем не дорожило, ничего не считало ценным и святым, пока само себя не погубило. В самом деле, когда среди знати оказались люди, которые истинную славу предпочитали неправедному могуществу, государство пришло в замешательство, и гражданский раздор потряс все, подобно землетрясению.»[31]

Многочисленные свидетели подтверждают слова Саллюстия. Морализаторская литература, осуждающая эгоистичные увеселения, переживает в это время настоящий расцвет. Вот как, например, Лукреций, предложивший «ученое эпикурейство» — соединение философской доктрины и морали, — трактует, в соответствии с самим Эпикуром, истинное наслаждение:

Мы, таким образом, видим, что нужно телесной природе Только немногое: то, что страдание все удаляет. Пусть наслаждения ей предоставить и многие можно, Но и приятней порой и не против воли природы, Если в хоромах у нас не бывает златых изваяний, Отроков, правой рукой держащих зажженные лампы, Чтобы ночные пиры озарять в изобилии светом, И серебром не сверкают дома, и златом не блещут, И не гудят под резным потолком золоченым кифары; Люди же вместо того, распростершись на мягкой лужайке На берегу ручейка, под ветвями высоких деревьев, Скромными средствами телу дают усладительный отдых, Если к тому ж улыбается им и погода, и время Года усыплет цветами повсюду зеленые травы. Не покидает и жар лихорадочный тела скорее, Коль на узорных коврах и на ярком пурпуровом ложе Мечешься ты, а не должен лежать на грубой подстилке[32].

Но несмотря на все свои усилия, Лукреций так и не смог добиться, чтобы эпикурейство отклонилось от морали наслаждений, залогом которой оно стало. Пренебрегая слишком сложной метафизикой, римляне довольствовались поощрением популярного эпикурейства. Цицерон, бичуя Пизона, упрекает его в чревоугодии как подражании проповеди Эпикура и представляет его «другом роскоши», «склонным к наслаждению», «подлым» и «безнравственным». Он с отвращением описывает его выходящим из таверны, воняющим «отвратительным запахом кабака» или в окружении «мерзкой швали» предающимся «неумеренному пьянству»! «В то время как в доме его коллеги раздаются звуки песен и звон кимвалов, сам он танцует голым на пиру… Обжора Пизон, не такой изысканный и музыкальный, спит в зловонии, испуская запах вина своих дорогих греков»[33].

Для Цицерона эти «любители Эпикура» предают достоинство римской морали исключительно ради наслаждений и выгоды. Пизон предал идеал героизма и славы, единственный оставшийся неизменным в римской Республике. Действительно, понятие добродетели, хранимой поборниками традиций предков, мало сочетается с эпикурейством, даже если резкая критика Цицероном Пизона является пристрастной. Но для Цицерона важно только высшее благо. Только животные могут иметь наслаждение своей единственной целью. Конечно, жизнь животных гораздо легче жизни людей, поскольку природа обеспечивает их пищей, и им не нужно трудиться. Человек же создан для «более возвышенных и благородных целей», ему присуща «стыдливость, обуздательница страстей, присуща надежная охрана правды, столь благодетельной для человеческого общежития, присуще твердое и постоянное презрение страдания и смерти, побуждающее к перенесению трудностей и отваживающее на опасности». Что касается тела, в нем «есть много, достойного предпочтения удовольствию: силы, здоровье, проворство, красота…»[34]. Старый Катон, разумеется, не отрицает высказываний Цицерона, но вряд ли они могут соответствовать реальности конца Республики. Политические мужи немилосердно сражаются за личную власть, плод их честолюбия и денег является единственной гарантией политической ценности и человеческой морали. Античная мораль, похоже, окончательно исчезла, и Цицерон сам признает, что соблазнительная и легкая мораль вульгаризованного эпикурейства захлестнула Италию. Мораль наслаждения будит воспоминание о жизни в наслаждении, которая век спустя выведет на сцену латинскую комедию.

Однако эта новая мораль пока не проникла в самое сердце деревни, и прибывающие в Рим юноши, еще имеющие при себе крепкие моральные принципы, открывают для себя любовь одновременно со знакомством со столицей. Очертя голову они погружаются в наслаждения, чтобы осознать тщетность любых клятв, и их разочарованные возгласы доносят до нас самые прекрасные поэмы латинской литературы.

Этих молодых поэтов зовут Тибулл, Овидий и Проперций. Для Катона поэзия является признаком праздности, для них же она священна и в то же время остается игрой, которой они предаются в своих кружках. Поэзия является свидетельством безумия, но Катулл, один из этих первых «новых поэтов», защищает свое распутство.

Сердце чистым должно быть у поэта, Но стихи его могут быть иными. Даже блеск и соленость придает им Легкой мысли нескромная усмешка. Веселит она, нет, не лоботрясов, А мужей бородатых, долгой жизнью Утомленных и к страсти охладевших. Вы же, счет потерявши поцелуям, Не хотите считать меня мужчиной? Растяну вас и двину, негодяи![35]
вернуться

30

Саллюстий. Заговор Каталины, 52, 5.

вернуться

31

Саллюстий. Югуртинская война, 41.

вернуться

32

Лукреций. О природе вещей, II, 20–36.

вернуться

33

Цицерон. In Pisonem, X, 22.

вернуться

34

Цицерон. О пределах добра и зла, II, 34, 113 и далее.

вернуться

35

Катулл, 16. Перевод А. Пиотровского.