Дети ее все боялись; особенно дочерей она строго держала. Матушка, бывши еще в девушках, поехала по приказанию бабушки в магазины; возвращаясь домой, она встретила свою приятельницу Елизавету Евгеньевну К-у. Елизавета Евгеньевна ее остановила и говорит: "Я сейчас была у maman, она позволила тебе ехать со мною в театр, садись скорее со мной, а то опоздаем". Обрадованная неожиданным удовольствием, матушка пересела в карету подруги и поехала с ней… Но, Боже мой, какая гроза ожидала ее при возвращении домой.
"Кто позволил вам ехать в театр?" — спросила разгневанная бабушка. "Вы Лизе сказали, что позволяете мне ехать". — "Да, я Лизе сказала, а не вам; могли бы потрудиться мать спросить, но вы Вольтера начитались, мать ни во что не ставите, своим умом живете"… И оскорбительные слова полились обильным потоком. Когда бабушка сердилась на дочерей, всегда говорила им "вы".
Дочери без ее позволения не смели, даже в деревне, идти в сад, а когда получали это позволение, которое редко решались просить, должны были не иначе ходить по дорожкам, как в сопровождении двух лакеев в ливреях. Понятно, что такая прогулка не привлекала молодых девушек, и что такое воспитание оставило свои следы…
Бабушка редко выезжала, кажется, что в продолжение десяти лет, что я ее помню, она не более двух раз была у нас. Ее посещение было такое замечательное происшествие, что все в доме приходило в волнение, бросали уроки, какие бы ни были, и мы все четверо стояли за матушкиным креслом все время визита бабушки. А как она была хороша, принарядившись немножко; чепчик из белой блонды так шел к ее тонким, правильным чертам, улыбка ее была так приветлива, и вид так величав. Несмотря на свою большую семью, бабушка жила совершенно одна в собственном большом доме на Пречистенке. Все дочери были замужем, все сыновья женаты и разбрелись по России, одна матушка постоянно проводила зиму в Москве. Но все-таки родственников было так много, что по большим праздникам садилось за стол у бабушки человек двадцать и более.
Я иногда видела у нее, в 30-х годах, ее дядю Петра Александровича Чебышева, дряхлого старика, замечательного тем, что занимался своею наружностью не менее Гастона Орлеанского; он каждый день завивал свои седые волосы, и так как тогда не были изобретены круглые щипцы, его можно было видеть каждое утро в папильотках. Вместо шлафрока он надевал белый женский пеньюар с розовыми бантами.
Кроме этого старика — дяди, к бабушке являлись разные старухи — приживалки, которых тогда в каждом доме было много. Она любила их рассказы и прибаутки; у нее часто бывала простая торговка, прозванная Петровна, которая играла роль шутихи, имела право садиться при бабушке, гадала на псалтыре, раскрывая его на своей голове, толковала сны, врала всякий вздор и позволяла себе шутки не всегда приличные. Ей все прощалось. Петровна после смерти бабушки приносила к нам в дом свой товар, и матушка много у нее покупала; раз Петровна, не имея сдачи, осталась должна матушке гривенник. С тех пор она к нам более не показывалась. Кроме псалтыря, я никакой книги у бабушки не видала. Оставшуюся библиотеку после дедушки она подарила моей матери. После обеда она всегда раскладывала пасьянсы.
С такой обстановкой не мудрено, что бабушке передавались на счет детей и внуков всякие нелепые сплетни, которые, доходя до матушки, ее сильно огорчали. Не стану о них говорить; они могли на мгновенье огорчить сердце матери, но время отымает у них всякое значение.