Бабушка умерла холерою в 1834 году. Несмотря на многочисленную семью, никто из родных не был при ней, она скончалась на руках крепостных горничных. Никто из сыновей не пожелал оставить за собою ее дом, — его продали почти задаром баронессе Розен. Лет пятнадцать после ее смерти я была в нем на балу у б-ссы Розен и не без волнения вошла в эти комнаты, где так часто бывала в детстве. Несколько гостиных остались, как были при бабушке; я забыла про картину Гамлета, про страшную экономку, — я вспомнила только, как бабушка меня ласкала, как она была величественно хороша, как я глупо боялась ее, и что-то вроде угрызения совести шевельнулось в душе моей…
На этом балу я в первый раз видела моего мужа, барона В. М. Менгден»{19}.
Варвара Петровна Усманская
«На одной из красивых улиц Москвы, в глубине обширного двора, несколько лет тому назад стояли барские палаты XVIII века со всеми фантазиями и затеями минувшего времени — даже во внутреннем устройстве, хотя поток новых обычаев давно уже преобразовал Белокаменную. Эти палаты принадлежали княгине Варваре Петровне Усманской, имевшей семь тысяч душ, сотни две родных, несколько тысяч знакомых, необъятную дворню, десятки попугаев, огромное количество мосек, приживалок, воспитанниц, арапа и седого калмыка. С утра до вечера дом княгини Усманской был набит посетителями; Варвара Петровна была, во-первых, очень богата, во-вторых, бездетна и стара, в-третьих, тщеславилась благотворительностью. Что же касается княгини, ей были нужны только новые вести и приличная партия бостона, а под конец преферанса, который один из всех нововведений как-то понравился старухе.
Играла она обыкновенно по три копейки, играла чрезвычайно дурно, пропасть проигрывала; но с шести часов вечера и до глубокой ночи регулярно сидела за карточным столом, не играя в году только неделю, когда говела, и то неделю неполную, а начиная со среды. Несмотря на необыкновенную набожность, старушка, однако ж, тяготилась этими днями, потому что не входила в свою пышную гостиную, обитую голубой шелковой материей, с золочеными карнизами, где привыкла сидеть у полукруглой выгнутой печки, на каком-то фантастическом диване, за любимым ломберным столиком. Старушка ездила тогда аккуратно в церковь, молилась долго, заставляла читать себе священные книги, но в семь часов вечера чувствовала такую грусть, что впадала в совершенное уныние и, кажется, считала минуты до того вожделенного времени, когда совесть и приличие позволят ей составить партию. Княгиня до того привыкла у себя к преферансу, что, не играя сама во время говения, уже с середы принимала своих обычных посетителей и просила их играть в карты, а сама, сидя комнат за восемь, посылала кого-нибудь осведомиться о ходе игры, потешалась, если кто-нибудь ставил большой ремиз, и обыкновенно приговаривала: "Я ему всегда сказывала, матушка, что он играть не умеет: вот же ухитрился поставить ремиз, когда можно было выиграть".
Княгиня была худощавая, среднего роста старушка, всегда в темном капоте и остроконечном чепце, который завязывала широкой лентой под бородою. По поводу этого обстоятельства знакомые, и больше приживалки, трубили по всей Москве, что у матушки княгини росли на бороде порядочные волосы, которых она брить не решалась, подстригать не имела охоты, и потому прикрывала бантом эту маленькую игру природы. Княгиня Усманская принадлежала к числу дам высшего общества того времени, когда еще высшее общество смотрело на остальное человечество не с тем вежливым презрением, с каким оно смотрит теперь, но с истинным высокомерием, с настоящею гордостью, без маски, без натянутой холодности.
В то время, когда княгиня была еще молода, вельможи обходились с низшими приветливо, но требовали себе открыто уважения и подобострастия; а если кому и отдавали справедливость в душевных качествах, уме или таланте, то тем не менее не прощали, когда даже такие люди забывались перед ними в каком бы то ни было случае. Княгиня принадлежала к обломкам этого общества, уже несуществующего, которое не могло пережить своих разрушенных убеждений и распалось само собою, подобно рыцарскому замку, который развалился для того, чтобы уступить место какому-нибудь красивому дому или фабрике. Она сохранила в своем старинном доме все старинное великолепие, конечно, полинялое, обветшалое, но гордое, подавлявшее вас и своим богатством, и тяжестью вкуса.