«XVIII век дал новые виды "суеверий", заимствованных через контакты с культурой Запада: хиромантию, гадания на картах, кофейной гуще. Наконец, порождение нового века — масонство — также было отнесено к области "суеверий", ложных представлений о мире. Поиск масонами философского камня, их стремление к обладанию духами брали начало в средневековой западной мистике»{16}.
XIX век не уступал веку минувшему: в первые десятилетия появляются приметы, связанные с тем или иным проявлением социальной жизни дворян. Условно их можно назвать «светскими» приметами. Без них не обходятся ни мода, ни карточная игра, ни бал, ни застолье, ни охота, ни дуэль, ни переживавшая расцвет в пушкинскую пору альбомная культура.
В 1816 году С. И. Муравьев-Апостол подарил П. А. Осиповой, в бытность ее в Петербурге, альбом. Согласно поверью, тому, кто открывал своей записью альбом, угрожала насильственная смерть. «Это поверье в свое время было так сильно, что Екатерина Никифоровна Хвостова, двоюродная сестра Осиповой, пожелав начать альбом ее, струсила и отступилась. Вследствие этого Прасковья Александровна, не желая подвергать своих друзей и поклонников гибели, дерзнула сама начать альбом, заявив, впрочем, о своем мужестве: "Comme je ne crains rien moins que la mort je commence mon album"[3]» {17}.
Магический смысл, вкладываемый в понятие «первый», лежит в основе многих примет. Издавна существовало поверье, согласно которому «как встретишь первые часы нового года, так и проведешь его». Любопытно, что по аналогии с этой приметой возникает суеверие, связанное с днем рождения. В «Ежедневных записках русской путешественницы» читаем: «Середа, 22 мая: Сегодня мое рождение… Мне ни скучно, ни весело; так ли-то я год проведу? Бог с ним, с весельем, лишь бы несчастий избежать, да быть покойной душою и сердцем»{18}.
«Новый год! таинственное, заманчивое слово, — как оно возбуждает воображение, как оно тревожит любопытство!.. всякий, по своему состоянию и средствам своим, хочет провести как можно лучше первые минуты этого дня, начинающего цепь многих других часов, которые, по всеобщему суеверию всех народов и всех веков, как будто зависят от него, как будто существуют в нем как зародыш сокровенной будущности»{19}.
«Есть предубеждения, против которых ничего не может сделать самый здравый рассудок. В числе подобных есть и то, чтобы почитать тот год несчастливым, которого первый день муж без милой жены проводить должен»{20}.
Верили и в то, что желания, загаданные в новогоднюю ночь, непременно сбудутся. Персонаж повести «Вечер накануне Нового года…» приписывает «…силу пророчества только тем желаниям, кои в минуту рождения нового года вырываются невольно, по какому-то тайному, неизъяснимому побуждению, которому мы не в силах воспротивиться»: «Во многих землях, особенно в Германии, думают, что некоторые слова, быв произнесены невольно в некоторое время года и при особенных обстоятельствах, обращаются в ужасные пророчества. И потому народ, сколько возможно, избегает случаев произносить их или, по крайней мере, употребляет с большою осторожностию. Я слыхал также, что есть двусмысленности, которые злой дух, имеющий влияние на судьбу человеческую, обращает в пагубную сторону, хотя бы они сказаны были и в хорошем смысле»{21}.
Действительно, многие приметы и поверья, бытовавшие в дворянской среде, были основаны на вере в магию слова. В романе И. А. Гончарова «Обрыв» бабушка Райского говорит внуку: «Не называй себя несчастным, судьба подслушает, в самом деле станешь несчастным».
Неосторожно произнесенные «пророчества», по мнению суеверов, сбываются. Подобные примеры находим в «Старой записной книжке» П. А. Вяземского:
«Памятный Москве оригинал, Василий Петрович Титов, ехал в Хамовнические казармы к князю Хованскому, начальствующему над войсками, расположенными в Москве. Ехал туда же и в то же время князь Долгоруков, не помню, как звали его. Он несколько раз обгонял карету Титова. Наконец, сей последний, высунувшись в окно, кричит ему: куда спешишь? Все там будем. Когда доехали до подъезда казарм, князя Долгорукова вытащили мертвого из кареты»{22}.
«В разгар холеры в Петербурге Л. говорил приятелю своему: "А скверная вещь эта холера! Неожиданно нагрянет и все покончит. Того и смотри, что завтра зайдешь ты ко мне и скажут тебе, что я… то есть я зайду к тебе завтра и скажут мне, что ночью умер ты от холеры". Но этот предохранительный, грамматический поворот не спас бедного Л. Несколько дней спустя после сказанных слов был он холерно похищен»{23}.
«Одна из дочерей, жена генерала Певцова, бывшего гатчинца, была необыкновенной красоты и очень образованная и любезная женщина. Один из канцелярских чиновников, находившихся в свите сенатора… лет семнадцати с небольшим, на бале, танцуя с Певцовой, открылся ей в любви и предложил жениться на ней, если разведется она с своим Гатчинским мужем… на безвременную и несовершеннолетнюю любовь его отвечали добродушною и нежною дружбою…
Сенатор отправился в Екатеринбург с своею свитою. Влюбленный чиновник не мог выносить разлуку с кумиром своим. На дороге, в городе Кунгуре, в котором назначен был первый ночлег, он наклепал на себя боль в глазах и выпросил позволения возвратиться в Пермь. По приезде в город, он на другой день был поражен сильным воспалением глаз. Во все время отсутствия сенатора, то есть около трех недель, просидел он один в темной комнате. Подите, не верьте после того, что каждая ложь, каждый грех не несут, рано или поздно, им подобающей кары на земле. Как бы то ни было, молодой влюбленный чиновник сглазил себя поклепом на глаза свои»{24}.
Из-за боязни «накликать смерть» отказывались составлять завещание, писать письма перед дуэлью.
«…Готовиться к смерти — значит накликать ее. Долохов в "Войне и мире" говорил Ростову: "Вот видишь ли, я тебе в двух словах открою всю тайну дуэли. Ежели ты идешь на дуэль и пишешь завещания и нежные письма родителям, ежели ты думаешь о том, что тебя могут убить, ты — дурак и наверно пропал; а ты иди с твердым намерением его убить, как можно поскорее и повернее, тогда все исправно". Может быть, именно поэтому Пушкин не написал "предсмертных" писем, а до последнего занимался повседневными литературными и издательскими делами»{25}.
Дочь Н. Н. Пушкиной от второго брака А. Арапова, рассказывая о тетке матери Е. И. Загряжской, отмечает: «…по свойственной престарелым людям боязни накликать смерть, она все откладывала изложить свою волю в узаконенной форме и должна была ограничиться только тем, что умирая, чуть не со слезами умоляла сестру и единственную наследницу, графиню де Местр, исполнить ее последнее желание и тот час же передать ее дорогой Наташе имение, ей давно уже предназначенное»{26}.
Так называемые «светские приметы» возникали не сами по себе, а на основе известных суеверных представлений. С символикой черного цвета связана примета, относящаяся к особо важному явлению дворянского быта — моде. Д. Н. Свербеев вспоминал: «…черных фраков и жилетов тогда еще не носили, кроме придворного и семейного траура. Черный цвет как для мужчин, так и для дам, считался дурным предзнаменованием, фраки носили коричневые или зеленые и синие с светлыми пуговицами, — последние были в большом употреблении…»{27}
«Ощущение черных фраков как траурных сделало их романтическими и способствовало победе этого цвета уже в 1820-е гг.»{28}. Впрочем, победа была не сокрушительной. М. Н. Загоскин до конца дней своей жизни «не носил платья из черного сукна; все его фраки, сюртуки и шубы были темно-зеленого, синего или вишневого цвета. Черный цвет он ненавидел, уверяя всех, что в молодости, когда ему случалось сделать черное платье, то вслед за тем всякий раз следовал для него траур»{29}.