Действительно, и А. С. Пушкин, и многие его друзья-поэты были суеверны. «Ты знаешь, что я суеверен, — писал жене П. А. Вяземский. — Повторяю: не люблю вмешиваться в дела провидения, то есть рыться в ящике его, пока не предстоит необходимости. Будет время, когда час воли Божией придет»{46}.
«Дельвиг был постоянно суеверен». «...Я почти никого не знаю, кто бы не верил чудесному, сверхъестественному, даже нелепому», — записывает в дневнике В. К. Кюхельбекер. При этом он замечает: «Но видя, что это суеверие, моя обязанность вырвать это злое зелье из души моей»{47}.
Вопрос о взаимоотношении «истинной веры» и «суеверия» волновал и В. А. Жуковского. Его друг К. К. Зейдлиц писал: «Нас глубоко трогает пламенная вера Жуковского; но нельзя не признать, что в то время, о котором мы говорим, наш друг стал уже выходить из границ тех верований, которые он питал прежде. В статье "Нечто о привидениях", напечатанной после смерти его, он с любовью рассказывает о тех случаях, когда кому-нибудь грезилось видеть наяву или слышать сверхъестественные вещи. Про себя и жену он сообщает подобные случаи, доказывающие усиленную в обоих нервную восприимчивость»{48}.
В литературных салонах того времени культивировались таинственные, страшные рассказы. «Рассказывали множество историй о мертвецах. Читали "Цыган"», — записывает в дневнике (29 января 1825 г.) поэт И. И. Козлов. «Сегодня наш разговор вращался на рассказах о привидениях, выходцах с того света и сверхъестественных явлениях», — читаем в дневнике М. А. Корфа за 1820 год. «…Говорили о предчувствиях, видениях и проч. Веневитинов рассказывал о суеверии Пушкина» — это дневниковое свидетельство принадлежит М. П. Погодину (11 сентября 1826 г.). Любопытно, что все эти записи сделаны в 20-е годы.
Переписка братьев Булгаковых, столичных почт-директоров, друживших со многими знаменитыми литераторами, — богатейший материал для изучения «иррациональных верований» русского дворянства пушкинской поры. Однако нельзя не заметить легкой иронии, которая сквозит в их письмах, когда речь заходит о распространенных в обществе приметах и суевериях. Приведем, к примеру, письмо А. Я. Булгакова к брату, сообщавшего о свадьбе графа А. Ф. Ростопчина и Е. П. Сушковой в мае 1833 года: «Вчера была свадьба Ростопчина. В церкви такое было множество народу, что дышать мы не могли. Дело шло к церемонии, когда жених вдруг вспомнил, что забыл кольца дома: когда уже посылать! Но я дал ему свое обручальное кольцо, да князь Масальский старик свое…» Другой бы корреспондент непременно заметил, что это «дурное предзнаменование», но А. Я. Булгаков делает неожиданное заключение: «…стало быть, не Андрюша и Додо, а Масальский и я обвенчались»{49}.
Иронический тон присутствует и в повествованиях мемуаристов. Как пишет П. П. Семенов-Тян-Шанский, в середине 30-х годов XIX века в Москве «упорно ходил слух о предстоявшем светопреставлении и страшном суде, который приурочивали даже к определенному числу. Возникали споры старушек Павловых между собою и с другими дамами, возбуждавшими вопрос о том, в один ли день будет совершаться страшный суд или будет длиться несколько дней кряду. Спорящие соглашались в том, что в один день совершить суд не только над живыми людьми, но еще и над мертвыми совершенно невозможно; еще менее возможно, чтобы господ и холопов могли судить в один и тот же день, тем более, что и грехи-то у них разные. Не соглашались только в том, кого будут раньше судить: господ или холопов. Вопрос остановился на том, что тетушки даже собрались ехать к митрополиту за разъяснениями»{50}.
Тема Страшного суда действительно волновала публику того времени. В обществе царила паника и по поводу вероятности «быть захороненным заживо». «Книги и журнальные статьи конца XVIII и начала XIX века пестрят примерами погребения мнимоумерших, находившихся в глубоком обмороке или в летаргическом сне»{51}.
Произведения с подобными сюжетами становятся мишенью для язвительных замечаний критиков. Несколько остроумных рецензий приводится в главе, посвященной «мнимой смерти».
Юмор в изложении «таинственных историй» и суеверий как в мемуарной, так и в художественной литературе может стать темой отдельного исследования. Сатирический рассказ первой трети XIX века отличается по тону от подобных произведений века Просвещения, подвергавшего осмеянию всякого рода предсказания и приметы. Читатели могут убедиться в этом, прочитав два рассказа («Приметы»; «Предрассудки, или Что встарь, то и ныне») из периодических изданий, помещенные в последней главе книги.
Автор активно обращается к периодике пушкинской поры. Читатели имеют возможность познакомиться с материалами, посвященными древним магическим обрядам, национальным верованиям, вместе с пушкинскими современниками принять участие в спорах о приметах и суевериях, которые велись на страницах газет и журналов того времени.
Кроме периодических изданий в книге широко представлены мемуары, дневники, письма соотечественников, а также путевые заметки иностранных путешественников первой половины XIX века. В некоторых случаях автор обращается к источникам более позднего времени, чтобы «проследить судьбу» той или иной приметы и суеверия. О неразрывной связи дворян с народной культурой, крестьянским бытом писали многие исследователи. Суеверия, которым в равной степени были подвержены и дворяне, и крестьяне, достаточно изучены. Они существовали на все случаи жизни. «Светские» приметы не столь многочисленны, но важны для изучения духовной жизни общества. Заслуживают внимания также различные варианты одного и того же мистического «сюжета», например троекратное явление умершего друга или видение белой дамы, нашедшие отражение в фантастической прозе эпохи романтизма. Отдельный цикл составляют «страшные рассказы» о королях и российских императорах. Среди персонажей книги — колдуны и предсказатели, ворожеи и гадалки, суеверы и ясновидящие. Однако нами не рассматриваются примеры чудесного исцеления и ясновидения, приписываемые животному магнетизму, а также чудеса, связанные с явлениями святых, Божьей Матери и других религиозных образов. В специальной литературе эти случаи освещены довольно широко.
Как бы далеко ни уходила цивилизация, мифологические представления продолжают жить в человеческом сознании. Е. Водовозова вспоминает: «Мы, шестидесятники, усердно высмеивали, обличали и преследовали всех, кто рассказывал о своих снах, придавая им значение, верил в предчувствие, гадание по картам и гадальщиков, предсказывавших будущее. Чтобы подчеркнуть свое свободомыслие, мы демонстративно зажигали три свечи там, где можно было обойтись и двумя, здоровались нарочно на пороге, подавали за обедом соль друг другу. Но это презрение к суевериям у многих чаще всего проявлялось в несоблюдении мелочных примет, но не охватывало нас глубоко, а было, так сказать, чисто внешним отрицанием; внутренне же мы были насквозь пропитаны суеверными страхами. Когда какое-нибудь предзнаменование угрожало несчастьем, мы трепетали от ожидания и радовались, когда иная примета пророчила хорошее. Только несколько последующих поколений постепенно освобождалось от суеверного мусора, веками скоплявшегося в наших головах и сердцах, но совершенно ли очищена от него интеллигенция и в настоящее время — это еще вопрос»{52}.
Любопытная запись содержится в дневнике С. А. Толстой (15 июня 1891): «Вечером были разговоры о мертвых, об умирании; о предчувствиях, снах, вообще, действующих на воображение»{53}.
«Миф и суеверия не исчезают сразу, они трансформируются, перевоплощаются, маскируются под современную моду…»{54}. «Светские» приметы как раз представляют собой пример того, как «осовремениваются» мифологические представления. Знакомство с ними дополнит наши представления о культуре повседневной жизни пушкинской поры, поможет нам глубже проникнуть в психологическую атмосферу той эпохи.