Подобное видение египетской религии, переданное через века, характеризует первые шаги рождающейся египтологии. Во время экспедиции в Египет в 1799–1802 годах Виван Денон думал, что обнаружил Высшее существо в развалинах храма в Дендере, который он посетил: «Я увидел, что стены были покрыты изображениями обрядов их культа, их полевых работ и ремесел, их нравственных и религиозных заповедей, и что Высшее существо, их первооснова, было повсюду представлено символами его качеств»[1].{2} Преждевременная смерть помешала Шампольону изложить суть его концепции египетской религии, которая представлялась ему сложной,{3} но в то же время формирующей вокруг образа Амона своего рода систему теизма, не порывающую с более примитивными представлениями: «Амон-Ра, существо высшее и изначальное, отец самого себя, именуется мужем собственной матери… его женская часть заключалась в его собственной сущности, одновременно мужской и женской… все остальные боги — не что иное, как образы этих двух составных частей, которые рассматриваются по отдельности в разных случаях. Они не более чем чистые абстракции Высшего существа».{4} После смерти ученого его брат, Шампольон-Фижак, сформулировал мнение, которого, как он считал, придерживался основатель египтологии, более лаконично: «Хватит нескольких слов, чтобы точно и полностью передать сущность египетской религии: это был чистый монотеизм, внешне проявляющий себя как символический политеизм, то есть представление о едином боге, чьи качества и атрибуты были воплощены в большом числе действующих в мире проявлений или покорных ему божеств».{5}
Только к концу XIX века монотеистическая природа египетской религии стала ставиться под сомнение и подвергаться критике. Позитивизм, представленный тогда в египтологии Адольфом Эрманом, ставил во главу угла изучение и обработку фактического материала. Однако и он не мог удержаться от колебаний между разочарованием в попытках подвести этому материалу итог и простыми уловками с целью избежать этих разочарований: «Есть одно затруднение для того, чтобы мы верно поняли египетскую религию: с самого начала, по меньшей мере в ее официальной форме, в ней присутствует масса примитивных черт, почти глупостей; поистине, трудно требовать от кого-либо энтузиазма в отношении подобного варварства. А ведь оно, в нашем восприятии, выходит на первый план, меж тем как для египтян поры их расцвета оно служило только фоном, значение которого не превосходило в их реальной религиозной жизни того, которое другие религии придавали догмам, продиктованным традицией».{6} Последователи Эрмана предпочитали не вступать в дискуссии по этому поводу и ограничивались чисто описательной работой — отнюдь не безрезультатной. Сторонники и противники «египетского монотеизма» продолжали пикироваться между собой, сами не замечая, насколько все известные данные согласуются с чистосердечным суждением Эрмана. Все, что Древний Египет предлагает нашему анализу, — это и в самом деле фон, на котором, в неразрывном единстве, протекают подлинная работа мысли египтянина времен расцвета его культуры и субъективная аналитическая работа того, кто изучает эту культуру сегодня.
Постепенно египетский политеизм перестал быть объектом настоящего изучения; ученые стали говорить о «пантеизме» или «генотеизме», уходя при помощи этих терминов от сути проблемы.{7} По существу, как сказал Эрих Хорнунг, египтология так и не смогла разрешить противоречие, в которое она сама себя заключила — между убеждением в высоком культурном и нравственном развитии изучаемой цивилизации и ощущением, что представления ее носителей о божестве не соответствуют этому уровню.{8} Конечно, в итоге начинаешь догадываться, что на самом деле этого противоречия нет, что оно возникает из-за неприспособленности наших понятий к анализу цивилизации, вне которой они возникали. Сама эта неприспособленность постоянно подпитывается настоятельной, хотя и неосознанной, потребностью всякий раз свести то, что по своей природе является египетским, к реальности нашего сегодняшнего дня. С самых истоков египтологии перо исследователя всегда было готово породить качественную оценку явлений египетской культуры — оценку, выдающую стремление, подчас хорошо скрытое, представить Египет соответствующим, с одной стороны, благопристойности и эстетическим чувствам, разделяемым сегодня большинством, а с другой — нашим формам логического мышления.{9} Во всем, что касается религии, средств художественного выражения, образа жизни, литературной формы, Египет на страницах посвященных ему трудов и в витринах пользующихся всеобщим вниманием выставок прославлен только в тех его проявлениях, которые согласуются с современными критериями. В то же время он неприемлем за рамками того, в чем ему приписывают сходство с нашими образами жизни и мышления, и совершенно игнорируется в том, что кажется нам чуждым, подобно маске, за которой скрывается некое более высокое содержание — тем более высокое, что именно оно оказывается первоисточником самых разных явлений нашего современного мира. Нам хочется не столько познать Египет, сколько увидеть в нем самих себя[2].