Стоя в холодке вновь покрытой риги с необсыпав- шимся еще пахучим листом лещинового решетника… Левин глядел то сквозь открытые ворота, в которых толклась и играла сухая и горькая пыль молотьбы, на освещенную горячим солнцем траву гумна и свежую солому, только что вынесенную из сарая, то на пестро- головых белогрудых ласточек Он глядел на часы, чтобы расчесть, сколько обмолотят в час. Ему нужно было знать, чтобы, судя по этому, задать урок на день.
"Скоро уж час, а только начали третью копну", — подумал Левин, подошел к подавальщику и, перекрикивая грохот машины, сказал ему, чтоб он реже пускал.
— Помногу подаешь, Федор! Видишь — запирается, оттого не споро. Разравнивай!
Проработав до обеда… он вместе с подавальщиком вышел из риги, остановившись подле сложенного на току для семян аккуратного желтого скирда жатой ржи».
Порой во время работы Толстой, как и его герой Левин, испытывал такое блаженство, что мог забыть, что делал, и от этого становилось легко и радостно. Писатель ценил такое сладостное бессознательное состояние, когда не руки машут косой, а коса управляет телом. В этом и заключалась для него сила инстинкта труда, столь высоко им ценимого.
Самым крупным преобразованием Толстого в усадьбе являлись яблоневые сады. Труд, вложенный в их процветание, вернулся сторицей. Сад одаривал обитателей усадьбы чувством любви ко всему и вся: близким, соба
кам, лошадям, траве. Сажать громадный яблоневый сад — 6400 деревьев — Льву Николаевичу помогала Софья Андреевна. Когда ей было грустно, она «брала топорик, пилку, садовые ножницы и часа четыре рубила, стригла, пилила сушь в саду». А писатель с детьми в это время косил там траву Было радостно. После косьбы все дружно отправлялись на реку купаться. Затевая хозяйство, он был озабочен не только проблемой получения прибыли, но и сохранением добрых отношений с работниками и предпочитал второе первому. Софье Андреевне приходилось напоминать нерасчетливому мужу, что «без средств не проживешь», показывая список неизбежных ежемесячных расходов, которых было около полутора тысяч рублей. «Твой счет меня не пугает, — отвечал ей муж. — Не могу я, душенька, не сердись, приписывать этим денежным расчетам какую бы то ни было важность. Все это не событие, как, например: болезнь, брак, рождение, смерть, знание приобретенное, дурной или хороший поступок, дурные или хорошие привычки людей, нам дорогих и близких, а это наше устройство, которое мы устроили, так и можем переустроить иначе и на сто разных манер… Счастье и несчастье всех нас не может зависеть ни на волос от того, проживем ли мы все или наживем, а только от того, что мы сами будем». Но, несмотря на раздражение, возникавшее в супружеских отношениях, Толстой упорно продолжал вить свое гнездо, которое должно было быть «лучше того, из которого он вылетел».
Он по-прежнему был увлечен яблоневыми садами. «Уход за садами был простой, — рассказывал один из яснополянских крестьян, — сушь вырезали. Жировые сучки срезали. Окапывали. Зимой по мелкому снегу навоз округляли. Стволы обмарывали известкой. Опрыскиваний не делали». «По убранному саду, — вспоминал Толстой, — ходят маленькие дети с няней и с восторгом собирают яблоки в кучу». Сады давали обильные урожаи. Яблок было «обелбм». Однако сбыть урожаи с семи тысяч деревьев было не так-то просто. Поэтому сады стали сдавать в аренду тульским купцам за 6 тысяч рублей, при этом за хозяевами оставалось триста пудов яблок. По договору яснополянские крестьяне возили
яблоки на продажу или в Тулу, или на станцию Козлова Засека, чтобы отправить их в Москву Весной сады утопали в цвету. «Весна во всем разгаре, — писала Софья Андреевна. — Яблони цветут необыкновенно. Что-то волшебное, безумное в их цветении. Я никогда ничего подобного не видала. Взглянешь в окно в сад и всякий раз поразишься этим воздушным, белым облакам цветов в воздухе, с розовым оттенком местами и с свежим зеленым фоном вдали». А Лев Николаевич говорил: «Яблони цветут, точно хотят улететь на воздух».
Много времени Толстой проводил в пчельнике, в избушке со «старым дедом, каких описывают в сказках, с длинной белой бородой», который ходил среди ульев с обнаженной головой, и «пчелы его не трогали». Толстой сам расставлял колодки ульев, «огребал» пчел, «сажал» рои, просчитывал количество цветков, с которых пчела брала взятки перед тем, как лететь в улей. Софья Андреевна регулярно преодолевала три версты в оба конца, чтобы накормить мужа завтраками и обедами. Лев Николаевич общался с женой в это время записками, где речь шла исключительно о пчелах, ульях и рамках: «Соня! Два отроилось. Когда отделаешься дома, пришли мне жаровенку и воск и за мной пришли лошадь и полотенце перед обедом». Софья Андреевна сетовала на это увлечение мужа, которому, по ее мнению, не будет конца и края, а значит, и ее одиночеству: «Кроме пчел — ничто его уже не интересовало в жизни». Когда на пасеку приходил Фет, устраивалось чаепитие, во время которого «зажигались» светляки. Однажды двух светляков Толстой приложил к ушам жены и сказал: «Вот я обещал тебе изумрудные серьги, чего же лучше этих?» Эту сцену Фет запечатлел в волшебных строках: «В моей руке — какое чудо! — Твоя рука. А на траве два изумруда, — два светляка».