Молодая жена быстро привыкла к простоте яснополянского быта, к отсутствию какой бы то ни было роскоши. В доме была жесткая мебель, очень плохое старинное фортепиано, поразившее ее бедностью звуков. В гостиной и столовой стояли олеиновые лампы, купленные еще отцом писателя. Зажигались калетовские свечи (калетовскими свечами, в отличие от сальных, называли стеариновые, изготовленные Калетовским заводом в Туле из смеси стеарина с салом). Толстой спал на любимой темно-красной сафьяновой подушке без наволочки, под ситцевым ватным одеялом.
Софья Андреевна самым решительным образом покончила с холостяцкими привычками мужа, заменив старую подушку новой пуховой с шелковой наволочкой, а ситцевое одеяло шелковым, с подшитой к нему тонкой простыней. В доме появились занавески, мягкая мебель с чехлами. Убранство стало иным. Хозяйка надевала по воскресеньям нарядное белое платье, на ее руке красовался роскошный золотой браслет с бриллиантами. Каждый год в день свадьбы, 23 сентября, она блистала в торжественном туалете, держа в руке свадебный мешочек, который хранился вместе с двумя венчальными свечами и букетиком флёрдоранжа, дорогими реликвиями, напоминавшими ей о самом счастливом дне в жизни. Вместо старых ножей, вилок, ложек стали пользоваться серебряными, из ее приданого. На белье мужа красными нитками она гладью вышила монограмму «Л. Т.», а на обеденном столе появилась серебряная чарка с чернью, из которой Лев Николаевич перед обедом непременно выпивал водку, настоянную на травах.
Однако, несмотря на старания жены, яснополянский дом не стал помещичьим. Это отметил критик Стасов, не раз бывавший в толстовской усадьбе. Он увидел здесь «бесконечно много бестолковщины, непорядка, неустройства, грязи, пыли — и ни единой черточки че
го бы то ни было аристократического». В этом он усмотрел исключительно вину Софьи Андреевны, которая, но его словам, как была дочерью обрусевшего доктора- немца, так ею и осталась: «Все у нее в доме плохо, нескладно, немецкого порядка и аккуратности — и тени нет! Все, по-российски, растрепано и грязно. Если бы только мне рассказать, что у них за ватерклозеты, которые являются мерилом домашнего порядка, благоустройства и порядочности… Что попало по нечаянности под руку, то так и осталось навеки. Ничего хоть капельку художественного, привлекательного — повсюду голь и сушь». В этой критике знаменитого петербуржца, привыкшего во всем придерживаться принципа регулярности и порядка, чувствуется некая предвзятость, недооценка очевидных стараний молодой хозяйки. По ее настоятельной просьбе в доме появилась ванна. Она, как могла, создавала уют виртуозно связанными ею скатертями, одеялами с эффектным греческим узором и прочими милыми безделушками. Завела гиацинты в горшках, кенаров в клетках, стоявших на рояле — своеобразная звуковая подробность комфорта по-яснополянски.
Софья Андреевна достойно исполнила роль «единственного интимного друга, жены, матери и хозяйки дома», которая оказалась довольно сложной и ответственной. Она успевала многое сделать — «утром записывала расходы, приводила в порядок вещи», сметывала платья, которые постоянно шились и перешивались на швейной машинке «Singer», принадлежавшей еще ее матери. Выпив кофе, она начинала играть гаммы или бежала — про нее нельзя сказать, что она ходила, — с масляными красками зарисовывать пруд, аллею, грибочки, травки, цветочки, дом. То она что-то писала в дневнике, то приводила в порядок разбросанные книги. Когда же приходили корректуры, она с утра садилась в гостиной, рядом с кабинетом мужа и занималась ими. Лёвочка, кроме писательства, был охвачен еще и хозяйственными страстями: приобретал японских свиней, тирольских телят, лошадей, пчел. Она скучала, плакала, ходила на пчельник, приносила ему обед, ждала, пока он поест, страдала от уку
са пчел и потом одна возвращалась домой. Успокаивала себя только тем, что нигде муж не мог бы так любить ее, «даже в четверть того», как только здесь, в Ясной Поляне. Они наслаждались жизнью в усадьбе, тишиной, им казалась малопонятной городская жизнь с ее суетой, спорами, театрами, концертами, балами. В городе не оставалось времени для того, чтобы жить. Разве можно сравнить что-либо из московской жизни с пением дроздов в апреле?! Красота природы поразительна и ни с чем не сопоставима. Об усадебной жизни ее муж знал все, даже вкус червя ему был знаком. В детстве он удил рыбу в пруду и по ошибке вместо хлеба откусил червяка, запомнив его вкус навсегда.
Лев был убежден, что главным смыслом семейной жизни является конечно же любовь, эффект которой сравним, пожалуй, только с виртуозной игрой пианиста, который из «малого числа клавиш» создает полифоническую «стенограмму чувств». Музыка, обожаемая обоими, помогала преодолевать семейные ссоры. После ссоры Софья Андреевна всегда приходила мириться, целовала руки мужа, просила прощения. Он же только однажды сказал ей «прости». Их ссоры спровоцировал дневник Льва, который он дал прочесть своей юной жене. В этом дневнике Толстой с обескураживающей откровенностью поведал о своих сексуальных увлечениях, о своем страхе «загрубеть» и уже не быть способным к семейной жизни, о которой он так мечтал. Соня же была целомудренной, без эротического опыта, без знаний тайн брачных отношений, а он — опытный мужчина с донжуанским списком. Соня заглянула в его прошлое, словно в бездну, и ужаснулась его «гадким» физическим проявлениям. Знакомство с прошлым мужа оказалось для нее тяжким испытанием. Впоследствии это аукнулось ее срывами, безумной ревностью, экзальтированными сценами, заканчивавшимися стрельбой из пугача.
А как реагировал муж на ее эскапады? Он пребывал в полном умилении от ее «невозможной чистоты и цельности», сознавал, что недостоин ее. «Вы узнаете мой почерк и мою подпись: кто я теперь?» — спрашивал Лев Николаевич фрейлину Александрии Толстую. И сам же
отвечал на свой вопрос: «Я муж и отец, довольный вполне своим положением». В этом гордом самоопределении чувствуется заслуга Софьи, женитьба на которой позволила ему обрести «умственный простор», способность к работе. Счастливый муж и отец, не имевший никаких тайн от жены, он чувствовал себя «писателем всеми силами своей души, и пишет и обдумывает, как еще никогда не писал и не обдумывал». Полюбив Соню, он теперь меньше был привязан не только к Александре Андреевне Толстой, но и к «школе — последней своей любовнице». «Поэзию любви, мысли и деятельность народную» он променял на «поэзию семейного очага, эгоизма ко всему, кроме своей семьи». Вместо прежних забот о школе, хозяйстве он получил иные хлопоты, связанные с детской присыпкой, варкой варенья, ворчанием жены, без чего невозможна семейная жизнь с ее гордым и тихим счастьем. Но покой в любви им обоим только снился. Эмоциональные состояния были так переменчивы! Прошел всего лишь год их совместной семейной жизни, а Лев уже сомневался в том, что Соня — «она», одна-единственная. А ведь совсем недавно ему казалось, что он «будто украл незаслуженное, незаконное, не ему назначенное счастье». Теперь же были сплошные разочарования. Их любовь, словно лунный свет, волшебный, зыбкий, переменчивый. Уникальная совместная жизнь творилась ими ежесекундно, непрерывно, не поддаваясь логике уподобления. В их супружестве было что-то почти роковое. И он был убежден, что для женитьбы, кроме любви и рассудка, необходимо присутствие судьбы.
В их любви было много скрытых ресурсов. Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастна по-своему. Эту мысль автор «Анны Карениной» почерпнул из собственной супружеской практики. Не поддаваясь никаким искушениям, Соня и Лев строили свой большой дом основательно, практично и вполне буржуазно.
«Слово "счастье" так мало создано для меня», — ког- да-то вскользь сказал Толстой. Это признание ассоциируется с онегинской максимой: «…но я не создан для блаженства». Велико совпадение слов и формул, выра-