Выбрать главу

Семейная жизнь Толстого являлась непосредственным отражением его яркой личности, осмысление которой убеждает, что все дело в том, как относиться к этим житейским будням, позволять ли себе говорить о прожитом, бесценном времени, как о неком пустяке, считать ли, что смысл — «не в этам->\

Тем не менее повседневная жизнь может многое поведать о великом человеке, не потеряв при этом своей бессознательной достоверности. Для упорядочивания хаотичной яснополянской повседневности требовалась жрица Природы, хранительница семейного очага, дарующая мир дому, которой и стала «неутомимая Sophie».

Глава 6 Тринадцать

Гений — чудо не случайное. Он — произведение всех предшествующих поколений. Он мог быть сохранен благодаря замечательной семье, одаривающей сочувствием, пониманием, дружбой, любовью, радостью. Нас интересует все, произошедшее в жизни великого человека, в том числе и его взаимоотношения с самыми близкими людьми, его детьми. Эти отношения отражают поиск истины в оппозиции отцов и детей. Всмотримся повнимательнее в эти не совсем простые связи. Каким был Лев Толстой в соприкосновении с миром детской души?

«Если бы мне дали выбирать: населить землю такими святыми, каких я только могу вообразить себе, но только чтобы не было детей, или такими людьми, как теперь, но с постоянно прибывающими детьми, я бы выбрал последнее…» — записал Толстой в своем дневнике. Таким, населенным детьми местом, стал его дом. Созидала, охраняла этот дом, «стояла на страже», Софья Андреевна, хозяйка усадьбы, из года в год старательно составлявшая семейную «ведомость приходов и расходов». Мать тринадцати детей, перенесшая смерть пяти

малышей, неутомимая помощница в литературных делах мужа, неизменная модель его героинь. Возводил ее в ранг истовой хранительницы очага толстовского дома взлелеянный ею микрокосм семьи. Дети знали, что днем отец «занимался» обычно в своем кабинете и ему нельзя мешать, и знали, что все теперь для них должна делать мама: она заботится о том, чтобы всех накормить, она шьет им рубашки, штопает чулки, она мастерит с ними деревянные, обшитые разноцветными лоскутами «куколки» или кропотливо составляет гербарии яснополянской флоры, она и ругает, если промочены башмаки по утренней росе. Ее легкие шаги то тут, то там раздавались во всех комнатах большого дома, и везде она успевала все сделать, обо всем позаботиться.

И откуда им было знать в безмятежном детстве, что по ночам она часто просиживает по три-четыре часа над рукописями отца, что она восемь раз переписывала несколько глав «Войны и мира» и еще больше — «Азбуку», «Книгу для чтения», роман «Анна Каренина». Они были уверены, что мама не может устать или быть не в духе. Ведь она жила «для Сережи», «для Тани», «для Илюши», «для Лели», для всех них, братьев и сестер, и другой жизни у нее не могло и не должно было быть. Так казалось детям этой необыкновенной женщины, жены самого сложного человека среди гениальных людей XIX столетия. И только став взрослыми, они поняли, какой уникальной она была матерью и женой. Они осознали, что «не ее вина, что из ее мужа впоследствии вырос великан, который поднялся на высоты, для обыкновенного смертного недостижимые» (И. Л. Толстой).

Ее роль в воспитании детей неоценима. И этому отдавали дань в своих воспоминаниях прежде всего сами дети. Но было бы большой ошибкой оказаться в плену некоего идеального представления о семье Толстых, в которой бытовали как будто бы раз и навсегда четко определенные функции родителей: мать вся в заботах о детях, а отец поглощен своей великой литературной работой. На самом деле все было значительно сложнее, и личность отца накладывала на формирование детского сознания неизгладимый отпечаток «В детстве у нас… было совсем особенное отношение к отцу, иное, мне

кажется, чем в других семьях. Для нас его суждения были беспрекословны, его советы — обязательны. Мы думали, что он знает все наши мысли и чувства… Я плохо выдерживал взгляд его пытливых небольших стальных глаз, а когда он меня спрашивал о чем-нибудь… я не мог солгать. Мы не только любили его; он занимал очень большое место в нашей жизни… Мы всегда чувствовали его любовь к нам». Это откровенное признание принадлежит старшему сыну писателя Сергею, которого, как уже говорилось, отец «никогда не брал на руки». «Подойдет, посмотрит, покличет его — и только. «Фунт — вдруг назовет он сына, глядя на его продолговатый череп. Или скажет: Сергулевич, почмокает губами и уйдет» (С. А. Толстая).

Было бы трюизмом называть его взаимоотношения с собственными детьми гармоничными. Но нельзя, однако, не отметить одного: неповторимая личность и здесь творила удивительный мир, строившийся на взаимопритяжении.Вряд ли возможно размышлять о каких-либо концептуальных различиях в его взглядах на приемы воспитания до или после перелома в собственном мировоззрении. В целом здесь все оставалось стабильным, устоявшимся и строилось прежде всего на совмещении давних традиций рода с системой толстовской этики. Наверное, какой-либо стройной педагогической системы у Толстого и не существовало. «По-видимому, у него не было особой системы воспитания», — подтверждает Сергей Львович. В его отношении к детям все лучшее и ценное, что донес его род, традиции предков, было талантливо им интерпретировано и удачно соединилось с собственным взглядом на мир, этическими представлениями, что не могло не притягивать к нему детей. «В своей семейной жизни, — писал Илья Львович, — отец видел повторение жизни своих родителей, и в нас, детях, он хотел искать повторение себя и своих братьев». Это чрезвычайно любопытное замечание, если учесть, что детство и юность самого писателя протекали без родителей. Поэтому мощным воспитательным стимулом явился идеал того не постигнутого, непознанного, того, чего он сам был лишен судьбой.

Простота и правда отношений, отсутствие какого- либо поведенческого «маньеризма», амикошонства, стремление не оставлять в лени тело, приобретение знаний не через принуждение, а посредством логики познавательного интереса — вот что являлось главным аспектом воспитания по-толстовски. У него не было привычных ласк Он не баловал своих детей ни поцелуями, ни подарками, ни нежными словами. Он жил не только во второй, художнической реальности, в мире мыслей и слов. Он жил и миром жены и детей, приходя в семью не только ради отдыха и развлечения, но и для того, чтобы заниматься с детьми.

Дети всегда ощущали его любовь и всегда понимали, как точно он оценивает их поведение. Он не любил дарить игрушки, поскольку считал, что чем больше их появляется в доме, тем бессодержательнее становятся детские игры. К тому же купленные игрушки, по его мнению, приучали к слепому следованию избитым образцам, убивали в ребенке стремление к креативности и изобретательности. Отсюда — постоянная увлеченность толстовских детей конструированием, которым руководила Софья Андреевна. Отец поручал старшим детям, которым было от шести до девяти лет, обучать крестьянских ребят грамоте. В яснополянском доме Сергей, Таня и Илья учили своих подопечных грамоте по так называемой ланкастеровской методике. Иногда уроки заканчивались заурядной дракой «учителя и ученика». Однако все менялось местами во внеурочное время. Тогда деревенские ребятишки становились, как правило, учителями. Любимым зимним развлечением было катание на скамейках по укатанной дороге, заканчивавшееся вываливанием в снег с визгом и хохотом.

Толстой как-то заметил, что «поэт лучшее в своей жизни отнимает у жизни и кладет в свое сочинение. Оттого сочинение его прекрасно, а жизнь дурна». Слишком ригористическое утверждение. На самом деле, толстовский аскетизм, даже некая внешняя суровость, с которыми писатель приучал детей к тем или иным делам, несли магию очарования. Для отца не существовало понятий «не могу» или «устал». «Плыви», — коротко бросал Толстой маленькому Сергею, отталкивая его во

время купания на середину пруда. Внимательно следил, подбадривал, но не помогал. И только тогда скупо похваливал, когда ребенок, нахлебавшись воды, с вытаращенными от страха глазами, наконец доплывал до берега. Илья Львович вспоминал, как отец обучал его верховой езде: «Бывало, едем верхом. Отец переводит лошадь на крупную рысь. Я стараюсь за ним поспеть. Чувствую, что теряю равновесие. С каждым толчком рыси сбиваюсь все больше и больше. Чувствую, что пропал. Надо лететь. Еще несколько бесполезных судорожных движений — и я на земле. Отец останавливается. "Не ушибся?" — "Нет", — стараюсь отвечать твердым голосом. "Садись опять". И опять той же крупной рысью он едет дальше, как будто ничего и не произошло».