Это было воспитание мужественности. И всевозможные ушибы, и страх перед опасностями, с которыми дети сталкивались в первый раз в своей жизни, или, наконец, его удивительные рассказы и шутливые истории только усиливали тягу детей к общению с отцом. И потому, вспоминал Сергей Львович, «в детстве наше первое удовольствие состояло в том, чтобы отец так или иначе занимался с нами, чтобы он взял нас с собой на прогулку, по хозяйству, на охоту или в какую-нибудь поездку, чтобы он нам что-нибудь рассказывал, делал с нами гимнастику и т. д.».
Физическому развитию тела Лев Николаевич придавал огромное значение и всячески поощрял детей в занятиях гимнастикой, плаванием, бегом. Постоянными и любимыми играми в семье были лапта и городки. Позже увлекались крокетом, лаун-теннисом, организованным перед партером яснополянского дома, в который играли и стар и млад.
Так же как в игре и в спорте, Толстой делал ставку на раскованность, высвобождение личностного начала в образовательных практиках. Крайне редко он прибегал к системе «казенного» гимназического обучения, отдавая предпочтение добротно организованному домашнему образованию. В Ясной Поляне активно использовалась и система гувернерства, бытовавшая в дворянских семьях. Но начало, основа познавательного процесса закладывалась непосредственно родителями.
Софья Андреевна обычно давала детям базовые уроки по русскому и французскому языкам, немного по истории и географии, игре на фортепиано, а Лев Николаевич учил математике, латинскому и греческим языкам. Обучал он и русскому языку, но не грамматике. Толстой в это время увлеченно работал над своей «Азбукой», по которой могли бы обучаться все дети — «от царских до мужицких», получая от нее поэтические впечатления. В это время он «жил в десяти лицах», изучая греческую, индийскую, арабскую литературу, естественные науки, такие как астрономия и физика, излагал все прочитанное и освоенное «красиво, коротко, просто и ясно», видя в этом уважение к ученику. В общем, работы могло ему хватить «на сто лет» и только после создания «Азбуки» «мог спокойно умереть».
«Азбуку» опробовал прежде всего на собственных детях. Заклеймив старые учебники, он предложил свой собственный вариант, составленный по американскому образцу. Толстой читал фрагменты «Азбуки» Тане, Сереже, Илюше, требуя от них свободного пересказа. Он критически оценивал свои преподавательские возможности, в особенности математические. Однако это не помешало ему считать себя хорошим толкователем математических смыслов. Он был убежден, что только то, что с трудом усвоено, может быть изложено ясно и понятно. И ко всему подходил творчески, будь то обучение детей счету или таблице умножения, которую заставлял выучивать наизусть исключительно до пяти, а от шести до девяти предлагал использование пальцев. Он вычитал из каждого множителя число пять, а остаток откладывал на загнутых пальцах обеих рук Путем сложения загнутых пальцев получал десятки производных. Незагнутые пальцы перемножались и присоединялись к десяткам. Например, чтобы умножить семь на девять, следовало вычесть из каждого множителя пять и загнуть два пальца на одной руке и четыре на другой, что в сумме равнялось шести десяткам. Незагнутые пальцы один и три умножались и в результате получалось произведение, равное 63. В своих практиках Толстой прибегал к народным загадкам, рассчитанным на детскую сообразительность. Самой любимой была за
дача о гусях: летела стая гусей, а навстречу им — гусь, насчитавший в стае сто гусей. Вожак сказал, что их не сто гусей, но было бы сто, если бы их было столько, да еще столько, да еще полстолько, да еще четверть столько, да ты с нами. Иносказание представляло собой уравнение 100 = X + X + Х/2 + Х/4 + 1, где Х = 36. Порой его занятия обретали не совсем корректный характер: Толстой не сдерживался и начинал кричать на незадачливого ученика. Однако быстро сознавал свою неправоту и просил сына останавливать его в момент гневливого состояния.
Старших детей родители стали учить читать и писать очень рано. Софья Андреевна вспоминала: «Оттого ли, что мы лучше и больше занимались старшими детьми, чем мёньшими, но старшие — Сережа и Таня, — казалось, были самые способные и умные дети, учить их было очень радостно и легко; они сами просили, чтобы их поучить», и впоследствии могли обучать крестьянских ребятишек по методикам отца, четко проговаривая буквы: бе, ре и тд. по звуковой системе. Что ж, обучая, учишься и сам.
Пытливые и сообразительные дети, как правило, сразу же подмечали различия в учительской манере каждого из родителей, находили свои «меркантильные» интересы и преимущества. С матерью можно было часто отвлекаться, глазеть в окно, задавать повторные вопросы или делать стеклянные глаза, словно ничего не понимая. А вот с отцом, как вспоминал Илья Львович, было совсем не то, «с ним надо было напрягать все свои силы и не развлекаться ни минутки. Он учил прекрасно, ясно и интересно, но, как и в верховой езде, он шел крупной рысью все время, и надо было за ним успевать во что бы то ни стало». Напряжение, темпы, которые задавал отец во время занятий, казалось, легко могли привести к традиционному конфликту между учителем и учеником. Толстой никогда не наказывал, но ему нельзя было солгать, потому что он сразу все поймет. Он знал все детские секреты. Никогда не бил, не ставил в угол, не драл за уши, и уж крайне редко раздражался или повышал голос. «Но я не помню, — отмечал Сергей Львович, — чтобы он при этом употреблял грубые слова». И тем не
менее по тем или иным признакам дети начинали понимать его отношение к ним. Он поправлял, делал замечания, намекал на недостатки, шуткой давал понять, что поведение за столом не ахти какое, и заодно рассказывал такой случай или анекдот, который содержал соответствующий смысл. Он, наконец, мог так пристально посмотреть в глаза, что взгляд этот действовал сильнее любого наказания. Наказание обычно выражалось в «немилости»: не обращает внимания, не возьмет с собой на прогулку или обронит остроумное словечко, шуткой дав понять, что кто-то из детей совсем не так себя ведет, как хотелось бы.
Он любил подойти сзади и закрыть руками глаза ко- му-нибудь из детей. Позволял залезать на себя, и дети с восторгом карабкались по нему, добираясь до плеч. Часто, проходя по анфиладе комнат, поддерживая ребенка и поднося его к старинным зеркалам, он перекувыркивал его вниз головой и быстро ставил на ноги. Все это происходило под счастливый детский крик- «И меня, и меня!»
На уроках Толстой редко позволял себе говорить обидные слова, но с занятий мог прогнать. Не выносил грубости и лжи по отношению к кому бы то ни было, особенно к матери и прислуге. Любимцы у него были временные: то один, то другой, постоянных не существовало. Впоследствии особенно ценил тех, кто разделял его взгляды.
Милый детский мир требовал большого внимания и любви. Так, зимой устраивали на пруду каток, на котором «весело катались» и родители, и дети, и гости. Толстой ловко делал на одной ноге круги и всякие замысловатые туры на коньках к удовольствию детей, которые проводили на катке два часа. Если лед покрывался снегом, то взрослые и дети брали лопаты и расчищали его для катания. В конце декабря Толстой ездил в Москву за подарками, привозил елочные игрушки, платья для детей. Он делал это «охотно и весело», «торжественно раскладывал вещи, дарил кое-что детям». Раз он привез маленькой Тане плетеную соломенную колясочку и фарфоровых кукол, которые запихал себе всюду: в рукава, в ворот блузы, за пазуху, за пояс. Он вынимал их
постепенно из этих укромных мест и отдавал Тане. При каждом появлении куколки из таких неожиданных мест был общий взрыв хохота, и Лев Николаевич, и все остальные были в абсолютном восторге. Так вспоминала об этом его жена.
Юмор, розыгрыши — без них не проходило ни дня. Возможно, это зародилось еще тогда, когда смех и шутки в яснополянский дом приносили на Рождество ряженые с их играми вокруг елки, с их безудержным весельем, в которое вовлекались и родители, и дети, и прислуга, и деревенские ребята, приглашенные на елку. Когда кто-то из детей острил и каламбурил, Толстой говорил: «Твои остроты вроде лотереи, когда вместо выигрыша выпадает пустой билет, называемый "аллегри"». При очевидно глупых шутках он обычно произносил «аллегри!», что означало «ничего не вышло!».