Выбрать главу

В халате и шапочке, Толстой раскладывал правильными рядами карты, а вокруг него радостно прыгала любимая собака Дора. Пожалуй, нет ничего сложнее, чем описание кресла, на котором любило сидеть столько дорогих и близких людей: «тетенька» Татьяна Александровна Ергольская и «вселенская жена», которой все женщины доходили лишь «до колена», — фрейлина Александрии Толстая, и тетенька Пелагея Юшкова, добродушная, озабоченная воспитанием «комильфотности» в своем племяннике. Яснополянский интерьер немыслим без стильных антикварных зеркал. Толстой, как и его герой Пьер

Безухов, любил, сидя в уютной гостиной с зеркалами и фамильными портретами, смотреть на Сонино отражение в зеркалах. Вечерами писатель «садился к клавишам», брал «тихие, грустные аккорды», которые не могла заглушить даже «стрельба» паркета. Иногда свой легкий венский стул с монограммой «Л. Т.» он подвигал к шахматному столику. Игра в шахматы — «лучший умственный отдых» после «каторжного» труда. Но только в кабинете он становился интровертом, «схимником», погруженным внутрь себя, чтобы познать «диалектику души», игру полутонов, поток сознания, пограничные состояния, полуявь-полусон, все то, что составляет «ультрафиолетовое» — «чего не знал анатом». Чтобы открыть в человеке «хаос добра и зла», Толстой должен был «сам себя интересовать чрезвычайно». Для него даже небо было не так прекрасно, как бездна человеческой души, о которой он знал, кажется, все, бесконечно «щупая пульс своих отношений с людьми и собственными ощущениями».

Лев Толстой был глубоко убежден, что «можно выдумать все, что угодно, но нельзя выдумать психологию». Не поэтому ли с самого начала его литературная карьера была по достоинству оценена критикой за «гипертрофию психологизма»? «Душевная жизнь, выражающаяся в сценах», стала самой главной для писателя. Ему не было равных в способности «высоко подниматься душою и низко падать». Он был, кажется, знаком с любыми состояниями человеческой души, позволявшими ему «жить в воображении, жить жизнью людей, стоящих на разных ступенях». Так он и жил, то жизнью Ни- коленьки Иртеньева, то Ерошки, то Пьера Безухова, то Анны Карениной, то Нехлюдова, то Хаджи-Мурата.

Писатель всю свою жизнь изучал человека в самом себе, и это позволило ему думать и жить мыслями своих персонажей, «дрожать той дрожью», которой дрожит, например, разбойник, сидящий под мостом на большой дороге в ожидании своей очередной жертвы. Только тогда, был убежден он, получится истинное изображение действительности.

Великий романист не раз говорил о том, что можно ловко придумать любую фабулу, герой которой, например, отправился на Северный полюс, встретил там воз

любленную и обвенчался с ней. Выдумка вполне допустимая. Но психологическая фантазия необходима при описании душевного состояния человека, осужденного на казнь. Только истинный художник «сможет сам прийти в то состояние, которое описывает».

Однако мы не можем пройти мимо одного парадокса. Толстого, столь тонко понимавшего жизнь, знание психологии порой подводило. Это случалось в обыденной жизни. Вспомним, например, его советы государю о разрыве с Церковью или Столыпину — о реализации аграрных проектов Генри Джорджа. Свою семейную драму он во многом создал сам, но не без помощи Демона, мучившего его всю жизнь. В нем переплелось, казалось, несовместимое: бесконечность интеллекта и практическая беспомощность. Но пока жив человек, он будет благодарен Толстому-сердцеведу за его «диалектику души». Писатель мастерски совмещал в себе сонм разностей: был офицером, охотником, помещиком, лошадником, лесоводом, лингвистом, наконец, семьянином… Всего не перечислишь. Но во всех своих ипостасях он оставался прежде всего художником, в котором одна часть существа следила за другой: критик за мыслителем, аскет за сладострастником, интроверт за экстравертом.

Вся его долгая жизнь была овеяна духом писательства, самой важной формой его сублимированной личности. Его утренний гений не знал покоя, особенно весной: март и апрель — любимые рабочие месяцы Толстого, когда он мог исписать до 18 листов в день. Летом писательские страсти уравновешивались хозяйственными делами. Осенью «глупел», было не до писаний. Каждый художник черпает вдохновение из различных источников. Гоголь, например, воодушевлялся дымом. Писал, сжигал написанное и снова писал. Шиллер не мог писать, если не вдыхал запаха гнилых яблок, а Ибсен, как и Толстой, — гиацинтов.

Великие писатели бывают меньше или больше своих шедевров. В этом и состоит их различие. Писатели, которые меньше своих сочинений, как правило, не имеют биографий. Здесь человек умирает в книге и остается лишь автор. Гейне, ГЮго, Флобер, Бальзак, Тургенев — подвижники литературы, всю свою жизнь подчинившие писа

тельству, ставшему для них всем. Ради литературы они не встречались с любимыми, не наслаждались всеми прелестями повседневной жизни. Они были подобны механизму, работавшему до 16 часов в сутки, не отрываясь от конторки или письменного стола. Страсть к писательству иссушила их сердца. Жизнь становилась исключительно литературной, избегавшей человеческой повседневности. Не в одном писателе художник «съел» человека. Вместо того чтобы мечтать о любимой, он мечтал о сонете, в поцелуе искал новеллу, а в любви — романный шедевр.

Но есть художники, которые больше своих сочинений. Они живут, одновременно наслаждаясь и первой и второй реальностями. Среди них бесспорно лидирует Лев Толстой, сам себе создавший большую биографию. Всю свою жизнь он балансировал между аскетизмом и сладострастием, между чуткой совестью и сверхчувственной природой, наблюдая за быстроменяющимся культурно-литературным ландшафтом. Бывшие литературные шедевры превращались в некие музейные ценности, убеждая его в том, что форма романа устарела. Толстой убеждался в очевидном: в невозможности написания длинной поэмы или романа. Ему казалось, что художественные произведения отомрут, и сочинительство — про выдуманного Ивана Ивановича или Марью Петровну — окажется просто бесполезным.

Традиционное «персональное» художественное письмо, с его точки зрения, кануло в Лету: все пишут теперь «на одно копыто». «Сначала, — размышлял Толстой, — превосходное описание природы — идет дождик, — и так написано, что и Тургенев не написал бы так, а уж обо мне и говорить нечего. А потом девица — мечтает о нем… И все это: и глупое чувство девицы, и дождик — все нужно только для того, чтобы Б. написал рассказ. Как обыкновенно, когда не о чем говорить, говорят о погоде, так и писатели: когда писать нечего, о погоде пишут, а это пора оставить. Ну, шел дождик, мог бы и не идти с таким же успехом. Я думаю, что все это в литературе должно закончиться. Ведь просто читать больше невозможно», — констатировал Лев Толстой начало конца литературы, сопровождаемое «смертью автора». Литература напоминала ему теперь исписанный лист бумаги,

который следовало перевернуть, чтобы начать другой. Когда-то почетное звание писателя — «Автор» превратилось теперь в весьма будничный и слегка потрепанный титул. Не всякий пишущий человек может быть удостоен звания «писатель». В лучшем случае он получит название «человека литературы», живущего за счет своего быстрого пера. Сам Толстой в последние годы жизни увлекся компиляциями — «Мысли мудрых людей на каждый день», «Круг чтения», «Путь жизни». Время превращало его в целомудренного аскета, и он убирал «плоть» отовсюду, предпочитая ей чистоту краткоречия, а авторству — анонимность. Его увлекла «танцующая мысль», которую он открыл в афоризмах.