В России срастить национальную мысль с либеральной не удалось, хотя среди декабристов было множество пламенных патриотов. В Десятой главе об этом сказано:
Однако соединить высокие помыслы о родине с «цареубийственным кинжалом» не получалось.
Говоря на русском языке и собирая около себя русский интеллектуальный круг, князь и княгиня N как бы расписываются в своих либерально-аристократических взглядах. Тогдашнее коренное дворянство очень негодовало, простив немцев. Английский посланник Эдвард Дисборо, чей меморандум о событиях на Сенатской площади мы уже приводили, помимо прочего писал: «Они — дворянство — жаловались на засилье иноземцев: что немецкий интендант назначен министром финансов, что иностранные дела поручены греку и потомку ливонца, рожденного на борту британского корабля, что послом в Лондоне — ливонский барон, в Париже — корсиканский авантюрист, в Берлине финн, англичанин командует на Черном море, и помимо этого множество мелких назначений»[388].
Речь идет об очень видных сановниках: Е. Ф. Канкрине, И. А. Каподистрии, К. В. Нессельроде, X. А. Ливене, К. А. Поццо ди Борго, Д. А. Алореусе, А. С. Грейге. Такие люди теснили коренную знать.
Английский путешественник Дж. Александер не без удивления писал, что русские не любят, когда к имени Екатерины II добавляется эпитет «Великая»: «Мне постоянно напоминали, что она чересчур явно проявляла свое пристрастие к иностранцам, потому что сама была немкой… Русские говорят: „Нас заедают немцы“, и… полагают, что вполне могут обойтись без иностранцев»[389].
Характерна досада Вяземского, выраженная в стихотворении «Русский Бог»:
Иными словами: «Я, конечно, презираю мое отечество с головы до ног», но хочу в нем первенствовать.
После 1825 года происходил двусторонний процесс внедрения русского языка в повседневную дворянскую жизнь. Развивалась литература, толстые журналы читало все больше людей. В то же время правительство насаждало русский в качестве повседневного в учебных заведениях и учреждениях. А. О. Смирнова-Россет вспомнила, что при знакомстве с Пушкиным удивила его своим хорошим русским: «Как вы хорошо говорите по-русски». — «Еще бы, мы в институте всегда говорили по-русски, нас наказывали, когда мы в дежурный день говорили по-французски»[390]. Эту практику в Смольном монастыре ввели именно после 14 декабря, когда Николай I услышал, что воспитанницы, перепуганные пушечной канонадой, кричали по-французски, не зная родного языка.
Гостиная Татьяны как бы предвосхищает эти старания, если отнести ее к 1824 году, и идет в ногу со временем — если к 1828 году. В любом случае у князя и княгини N были сходные нравственные ориентиры, общественные идеалы и интеллектуальные запросы, которые развились не без обоюдного влияния супругов друг на друга.
Не только собственная осторожность, но и семья удерживали большинство генералов от сближения с тайными обществами. Можно сказать, что Татьяна самим фактом своего существования ограждала мужа от резких необдуманных действий. После 14 декабря именно ей он должен был сказать спасибо за то, что не оказался по одну сторону с мятежниками и теперь не сидел на скамье подсудимых.
Почему не оказался? Ведь читатели вроде бы расстаются с героями на пороге будущих грозных событий. Кажется, что мы не знаем, какими станут их судьбы. На самом деле знаем. И не только потому, что действие Восьмой главы идет как бы в двух временных пластах — в 1824 году, к которому она формально относится, и в 1829–1831 годах, когда стихи писались[391]. Ответ проще. Муж Татьяны — кавалерист, а гвардейская кавалерия вся поддержала Николая I, даже те немногие, кто был связан с тайными обществами. Император в речи на приеме дипломатического корпуса 20 декабря 1825 года упомянул их: «Найдутся безусловно виновные, как, например, князь Трубецкой, но еще более значительно число людей, введенных в заблуждение, которые не знали, куда их ведут. В прошлый понедельник вокруг меня было несколько молодых офицеров, прекрасно исполнявших свой долг и без колебания атаковавших ряды мятежников; между тем, многие из них участвовали в заговоре или, по крайней мере, знали о нем, но, будучи связаны страшными клятвами, исторгнутыми у их молодости и неопытности, они полагали, что честь воспрещает им разоблачить его»[392].
390