И сразу заметно: если автор способен, как из пойманной рыбы, вытянуть из печальной повести «скелет», чтобы потом обрастать его плотью ахов и охов, он далеко не так прост, как хочет казаться. Да и не так чувствителен. Например, подъезжая к Данцигу, Карамзин (бывший гвардейский поручик) в первую очередь обращает внимание на господствующую высоту, с которой хорошо накрыть город артиллерийским огнем, и только во вторую — на руины замка, где некогда обитал рыцарь-разбойник. Он, конечно, не откажет себе в праве помечтать, заглядывая в бойницы, вообразить супругу злодея, ждущую мужа после грабительской вылазки, и почти услышать стенания несчастных, доносящиеся из подземной тюрьмы… Но запоминается почему-то именно холм для пушки. Сказать ли, что благодарные читатели во время Заграничного похода русской армии в 1813 году использовали высоту по назначению?
Менее всего 23-летний автор наивен. Его рефлексия — суть стилевая. А приемам позавидовал бы и очень зрелый писатель. Рассказывая о Французской революции, как бы из Парижа 1789–1790 годов, Карамзин упоминает живыми людей, которые к моменту выхода «Писем» уже казнены: королевская семья, химик Антуан Лавуазье, поэт и драматург Андре Шенье. Такой ход позволял сильнее задеть читателя, вызвать его чувства.
«Вчера в придворной церкви видел я Короля и Королеву, — сообщал друзьям в Москву автор. — Спокойствие, кротость и добродушие изображаются на лице первого, и я уверен, что никакое злое намерение не рождалось в душе его… Он может быть злополучен; может погибнуть в шумящей буре, но… друг человечества прольет в память его слезу сердечную. Королева, несмотря на все удары рока, прекрасна и величественна, подобно розе, на которую веют холодные ветры». Описан и маленький дофин накануне разлуки с родителями: «Со всех сторон бежали люди смотреть его, и все без шляп; все с радостью окружали любезного младенца… Народ любит еще кровь Царскую»[113].
Страшные слова. Помещенные намеренно. Когда Людовику XVI отрубили голову, тот же самый народ устремился к помосту, где стояла гильотина, и макал платки в кровь короля. Как сказано у Радищева в оде «Вольность»:
Быть может, монарх — неизбежная жертва революции?
Но чем толпе помешали поэты и естествоиспытатели? Гуляя по Парижу, Карамзин наткнулся на великолепный дом Бомарше. Автор «Фигаро» не только «умел вскружить голову парижской публике», но и заработать на славе. Теперь он «имеет все средства и способы наслаждаться жизнью»[114]. К моменту публикации драматург уже побывал в тюрьме и умер нищим в своем разоренном особняке.
Уловка срабатывает до сих пор. Читатель «Писем…» задет и озадачен. Почему же в «Бедной Лизе» этого не происходит? Созданная специально для того, чтобы трогать, и восторженно принятая современниками, она по прошествии двухсот лет вызывает усмешки вместо сочувствия. В лучшем случае — глубокомысленные замечания о том, что «и крестьянки любить умеют». Или снисходительное пожимание плечами: люди тогда легче плакали.
Проще всего было бы сказать, что наша эпоха далека от «чувствительности». Что трогательное, на взгляд предков, давно перестало трогать. Привычно обвинить сегодняшнюю публику в эмоциональной грубости и повздыхать о временах тонких и восторженных душ.
Что же это были за времена? Что за люди? Может быть, мы чувствуем иначе? И ключ от удовольствия утерян?
Попробуем поискать.
Прежде всего, надо сказать о времени. Конец XVIII — начало XIX столетия, вывихнутый сустав эпохи, — крушение «старого режима», Французская революция, череда Наполеоновских войн. На первых читателей «Бедной Лизы» события обрушились, как водопад. Остановить нельзя. Бежать некуда. Укрытие — то, в чем безусловно нуждались все: от монарха до истопника. Карамзин в 1797 году описал свои сокровенные желания: «Приготовьте мне простое сельское жилище, опрятное, с маленьким садом, где я мог бы найти всего понемногу: зелени, цветов весной, тени летом, плодов осенью. Пусть в моем кабинете будет камин для зимы и книги на любой сезон! Дружба разделит мои удовольствия. Что до любви… о ней мы будем говорить»[115].
115