«Упрямства дух» заставил Вяземского написать молодому императору Николаю I «Исповедь», где осветить причины своего расхождения с правительством Александра I и объяснить, чем именно он будет полезен новому государю: «Мог бы я по совести принять место доверенное, где… было бы более пищи для деятельности умственной, чем для чисто административной или судебной… Желал бы просто быть лицом советовательным и указательным, одним словом, быть при человеке истинно государственном — род служебного термометра, который мог бы ощущать и сообщать»[326].
Вопрос об ответственности даже не вставал. «Исповедь» замечательна иерархией, которую выстроил обиженный Рюрикович. Он разговаривал с императором даже не на равных, а как более знатный дворянин с менее знатным. Удивительно ли, что в условиях войны с Турцией и постоянных переездов Николай I не отвечал целый год? Не захотел он говорить в подобном тоне и позже. Дело Вяземского не сдвигалось с мертвой точки, пока тот не обратился с формальной просьбой. Оценим мрачноватый юмор государя: «служебный термометр» был послан не в Третье отделение, которое занималось как раз обзорами общественного мнения и на которое намекал князь словами: «ощущать и сообщать», а в Министерство финансов. Последним руководил Е. Ф. Канкрин — немец, доктор права, генерал, граф, отъявленный трудоголик, всего добивавшийся сам и обеспечивший золотое содержание рубля. Егор Францевич, конечно, полюбил беседовать с Вяземским, но работой его не обременял, понимая, что князей не впрягают в воз с государственными бумагами.
«Обчелся я — знать не пришла пора, / Дать ход уму и мыслям ненаемным», — жаловался поэт.
Ситуация усугублялась еще и тем, что родовая знать, обеднев, составляла массы среднего небогатого дворянства, а новая знать — аристократию, «толпой стоявшую у трона». Столицей первых была Москва, вторых — Петербург. Недаром Пушкин подчеркивал, что он «мещанин», не желающий знаться с придворными:
На деле «якшаться» приходилось. И во многом по собственному желанию. После возвращения в Петербург из Михайловского поэт попробовал занять достойное место именно среди аристократии. Барон А. И. Дельвиг, кузен старинного лицейского друга Пушкина, вспоминал, что «Дельвиг удерживал его от… слишком частого посещения знати, к чему Пушкин был очень склонен»[327].
О том же писал и брат редактора «Московского телеграфа» Н. А. Полевого: «Не невозможно, что Пушкин… простил бы моему брату звание купца, если бы тот явился перед ним смиренным поклонником. Но когда издатель „Московского телеграфа“ протянул ему руку свою как родной, он хотел показать ему, что такое сближение невозможно между потомком бояр Пушкиных, внуком Арапа Ганнибала, и между смиренным гражданином… Он оскорблялся, когда в обществе встречали его как писателя, а не как аристократа… Он ошибался, полагая, будто в светском обществе принимали его как законного сочлена; напротив, там глядели на него как на приятного гостя из другой сферы жизни, как на артиста»[328].
Однако, по Пушкину, и артист, и художник, и поэт — суть аристократы, если… они родились таковыми. В «Египетских ночах» 1835 года Чарский обращается к заезжему итальянскому импровизатору: «Наши поэты сами господа, и… не ходят пешком из дома в дом, выпрашивая себе вспоможения». Десятью годами ранее в письме А. А. Бестужеву (Марлинскому) звучит та же мысль: «У нас писатели взяты из высшего класса общества. Аристократическая гордость сливается у них с авторским самолюбием. Мы не хотим быть покровительствуемы равными. Вот чего подлец Воронцов не понимает. Он воображает, что русский поэт является в его передней с посвящением или с одою, а тот является с требованием на уважение, как шестисотлетний дворянин, — дьявольская разница!»[329]