Выбрать главу

Театр Шатле переделали полностью: расширили сцену, убрав первые пять рядов партера, положили новое сосновое покрытие, изменили планировку зрительного зала. Здесь, в Шатле, мир впервые увидел и оценил русский балет: половецкие пляски из «Князя Игоря», потом «Шехеразаду», «Лебединое озеро», «Павильон Армиды», наконец балеты Стравинского, которые произвели самое потрясающее впечатление. И вновь Дягилев предусмотрел, точно рассчитал абсолютно все. Привлек художников из «Мира искусства» — Бакста, Бенуа, — доверился хореографическому гению Михаила Фокина, а в труппу пригласил тех, чьи имена составили эпоху в истории балетного искусства. Танцевали Анна Павлова, Тамара Карсавина, Ида Рубинштейн, Вацлав Нижинский.

Отзывы были мало сказать восторженными. Нижинского называли ангелом, гением, триумфатором, опьяненным ритмической силой. О Карсавиной говорили, что это танцующее пламя, в свете и тенях которого обитает томная нега. Павловой слагали гимны, а один влиятельный критик даже написал, что вся его жизнь делится на два периода — до того, как он увидел дягилевский балет, и после.

Павлова покинула Россию еще перед войной. Карсавину последний раз увидели на Мариинской сцене 14 мая 1918 года. Из Парижа она потом писала домой, что ужасно тоскует по милому, далекому, хмурому Петербургу и просила прислать листья рябины с Островов.

Балет Дягилева продолжал выступать в Париже до смерти своего руководителя в 1929-м, а потом распался. Эмигранты, которые наводнили Париж после русской катастрофы, — те немногие, кто мог себе это позволить, — бывали на этих спектаклях. Можно представить себе, какие чувства они при этом испытывали. В труппе уже не было Нижинского: он рассорился с Дягилевым, а потом, из-за неизлечимого душевного заболевания, совсем молодым принужден был оставить сцену. Сохранились только воспоминания о фантастическом «Призраке розы» с Девушкой-Карсавиной и Призраком-Нижинским, когда всех покоряла «немая и волшебная борьба летней белой бабочки и коварного аромата», как описал этот спектакль поэт, актер, режиссер Жан Кокто, видевший премьеру 1911 года. Однако в театре «Гетэ-лирик», где после перерыва, вызванного войной, с 1920 года возобновился русский балет, для которого сделал афишу уже очень знаменитый Пикассо, по-прежнему блистала Карсавина, и в обновленной редакции шла «Весна священная» на музыку Стравинского — один из самых громких дягилевских спектаклей той, начальной поры, — и можно было любоваться декорациями Льва Бакста, сотрудничавшего с труппой Дягилева еще в ее первые сезоны. Должно быть, какое-то мгновенье казалось, что не было пронесшегося с той поры десятилетия, когда обрушился весь привычный мир, что эти годы только наваждение, страшный сон, который, к счастью, позади. И накатывало ощущение нежданного счастья, и душа отзывалась давно забытой мелодии — пока не умолкали овации и будничность, горькая эмигрантская будничность не предъявляла свои неоспоримые права.

* * *

К этой будничности было нелегко привыкнуть. Особенно оттого, что после русской разрухи, голода, дикости Париж, быстро позабывший лишения военной поры, поражал своим беспечным жизнелюбием и праздничностью, которая так явно не гармонировала с типичным эмигрантским настроением. Парижский неутихающий карнавал произвел впечатление даже на Маяковского, который приехал в ноябре 1922 года с твердой уверенностью, что Европа загнивает, нищенствует и что гигантскими шагами приближается мировая революция.

В очерках о своей первой зарубежной поездке, написанных для «Известий» и для «Бюллетеней Агитпропа», Маяковский, помня, куда пишет, порассуждал про октябрьские завоевания, магическую красную книжечку — советский паспорт, про жадный интерес ко всему, что идет из России: конечно, октябрьской, а не эмигрантской, то есть «дохлой». И все-таки, утверждая, что «сейчас Париж для приехавшего русского выглядит каким-то мировым захолустьем», Маяковский не сумел скрыть, как это захолустье, «парижская провинция» очаровала его и покорила.