И вот открыли дверь и оказались в бывшей келье Святительского корпуса, переделанного в музейную гостиницу. Здесь все было по-старинному, по-соловецки. В темный, едва подсвеченный лампой-дежуркой коридор выходили печи, по одной на две комнаты, а на жестяном поддоне у лестницы лежали дрова. Хоть лето было и теплое, но по ночам протапливаться все равно было необходимо, потому что камень стыл и обволакивал все жилые помещения сыростью, а половицы пола, огромные, напоминающие могильные плиты доски, просыхали и начинали скрипеть, да так, что их пронзительный голос был слышен, наверное, на монастырском причале.
Сквозь запотевшие стекла всё в том же акварельном мареве едва проступали очертания Спасо-Преображенского собора. Он возносился, вырастал откуда-то из гигантских глыб, положенных одна на другую, постепенно меняющих очертания сооружения от хаотического нагромождения диких форм и острых углов к выверенным линиям, с умением и умыслом выложенным оштукатуренным кирпичом.
А побелка на потолке у печной стены облупилась.
Конечно, в ту первую ночь на острове уснуть было невозможно. И даже не потому, что слишком жарко натопили и в открытую форточку налетели комары, а потому, что тишина на монастырском дворе была кричащей, полнилась какими-то необъяснимыми шепотами и движениями невидимых и уже давно ушедших людей. Казалось, сам воздух не спал от этого коловращения — гулких ударов воображаемого колокола, хриплых, отдаваемых вечно простуженным голосом команд, приглушенных благословений.
Чем более побелка просыхала, тем более крошилась на придвинутый к стене стол, исходила хлопьями, и сквозь полусон могло показаться, что с потолка падает снег.
В 2014 году я впервые оказался на острове зимой, вернее, в начале марта, но на Соловках это была еще зима.
Изо дня в день по немыслимо высокому небу (похоже, что летом оно становится ниже) бесконечной чередой неслись облака. Они принимали то форму развивающихся полотнищ, то мучнистого дыма, попеременно то открывая, то пряча солнце. Снег из-за этого оживал, словно бы наперегонки с тенями, с очертаниями деревьев, бараков, вмерзших в лед судов, храмов и монастырских стен начинал свое движение за ветром, усилиями которого март на острове не утихал и не замирал ни на минуту.
Именно тогда, спустя 17 лет после своего первого посещения острова, я познакомился с Петей Леоновым.
Петя пришел после обеда, он стоял в дверях моего гостиничного номера, на сей раз это была гостиница «Соло», что устроили в начале 90-х в расселенных бараках рабочих агарового завода, и как-то робко улыбался.
В руках Леонов держал пачку листов формата А-4, это была подборка рассказов под общим названием «Соловецкие были-небыли», которые он почему-то скромно называл «разговоры с читателем». Это уже потом я узнал, что Петр Михайлович был завлитом на Таганке времен Любимова и Высоцкого, что в 1990 году уехал из Москвы жить на Соловки.
Так вот, Петя показал свою рукопись, рассказал о том, что раньше работал на островном радио, потом сторожем в Морском музее, но все это время писал, хотя сочинителем, то бишь писателем, себя именовать не решался, но более собеседником воображаемого читателя, автором ни к чему не обязывающих воспоминаний, например, про кота Мурмышку и про, как заметил сам Леонов, «соловецкого чистокровного двортерьера» по прозвищу Печак.
Однако обо всем по порядку.
Петр Михайлович обстоятельно разложил перед собой листы бумаги, затем, выбрав по своему усмотрению один из них, поднес близко к глазам и начал читать:
«С наступлением холодов полевки из леса перебираются в дома соловчан и, если в доме нет кошки, безнаказанно там бесчинствуют. Но нам повезло, Мурмышка была сверхталантливым мышеловом. Поняв это, мыши вообще перестали посещать нашу квартиру. Кому охота добровольно лезть в камеру смертника? А Мурмышка без своих маленьких сереньких “друзей” загрустила. Пытались показывать ей мультфильмы про Микки Мауса, купили игрушечную мышь, но ничто не помогало. Тогда я стал выдавать Мурмышку “напрокат” солов-чанам, живущим без кошек. И все (конечно, кроме мышей) стали счастливы».