Преподобный Антоний Великий (251—356), основатель отшельничества, писал: «Рассматривая превратность жизни человеческой и неизвестность ее конца, мы устранимся таким рассматриванием от греха. Когда встаем от сна, то вполне сомнительно — достигнем ли вечера. Опять, когда желаем успокоить тело сном, столько же ненадежно — увидим ли свет наступающего дня. Размышляя о неверности наших жизни и естества во всех отношениях, мы достигаем познания, что Божий Промысл управляет нами. Тогда перестаем согрешать и увлекаться положениями пустыми и тленными, тогда не прогневляемся ни на кого, не стремимся к собранию земных сокровищ, попираем все тленное страхом могущего ежедневно последовать отшествия отсюда и непрестанным размышлением о разлучении души с телом».
Таким образом, согласно учению святых Отцов Церкви ничто в человеческой природе не хорошо и не дурно само по себе, но все может быть употреблено как во благо, так и во зло, все может находиться и в благом, открытом для благодати, и в пагубном, открытом ко греху, состоянии. Постоянная же «работа сердца», явленная в молитвенных и прочих аскетических упражнениях, направлена на то, чтобы все элементы человеческой природы и все способности человека перевести от пагубного сиюминутного к благому, вечному устроению. Это и есть «собирание» воедино тела, души и ума. Однако чем больше опыт и чем выше возведенная башня знания, тем больше возможность впасть в искушение и упасть вниз.
«Сердце мое затрепетало, и боязнь смерти напала на меня. Страх и трепет нашел на меня, и покрыла меня тьма. И я сказал: кто даст мне крылья, как у голубя, и полечу, и успокоюсь? Вот я, убегая, удалился и водворился в пустыне. Ожидал я от Бога спасения мне от малодушия и бури».
Эти слова из 54-го Псалма становятся в Житии преподобного Савватия решающими для понимания его внутреннего состояния на тот момент, его дум о некоем необитаемом острове, где можно было бы достичь окончательного безмолвия.
Читаем в Житии: «И начал просить с молитвой игумена и всю братию, чтобы отпустили его с благословением на поиски того острова. Они же нимало не уступили его мольбам и не захотели отпустить его из-за добродетельного его жития, ибо понимали, что он “истинный раб Божий”, в облике и делах его видели величайший для себя образец и потому большой для себя утратой считали уход праведного. А у него сердце разгоралось стремлением уйти в желаемое место — в Богом дарованный покой, чтобы сказать с Давидом вместе: “Вот покой мой, здесь поселюсь. Возвратись, душа моя, в покой твой, ибо благоволил тебе Бог”. И пребыл он (в монастыре) еще немного времени и размышлял про себя, как бы ему добраться до острова того.
Но поскольку не смог он умолить игумена и братию той обители, чтобы отпустили его с молитвой и благословением, то положился на волю Божию... И осенил себя крестным знамением, говоря: “Господи Иисусе Христе, Боже, Сыне и Слово Отчее, родившийся от предвечного Отца прежде всех век и от Пречистой Девы Богородицы непреложно вочеловечившийся, неизреченное рождество имеющий на небесах, горе, и несказанно на землю сошедший! Владыко, не пришел спасти спасаемых, но призвать грешных на покаяние! Наставь меня, Господи, на путь, которым пойду, ибо к Тебе возношу душу мою, и спаси меня, уповающего на Тебя!” И, утаившись от всех, ушел ночью из монастыря, неся с собой молитвы отеческие и полагаясь на волю Божию. Вырвался, как птица из петли или как серна из сети, — и очень был этому рад».
Дерзновение, с которым Савватий без благословения игумена покидает Валаамский Спасо-Преображенский монастырь, потому как не может более скрывать свою любовь к безмолвию и выносить томление от непонимания со стороны братии, можно трактовать по-разному.
С одной стороны, это смелость, которую святой праведный Иоанн Кронштадтский называет «великим сокровищем души», — качество, без которого невозможно ведение духовной брани и, что немаловажно, невозможно побеждать в этой брани. Но с другой стороны, ослушание и неподчинение старшему, более опытному и всеведущему собрату по иноческому общежитию таит в себе многие опасности.
Итак, как мы видим, Савватий оказывается на нравственном и духовном перепутье, вновь подвергается испытанию свободой выбора.
Интересно заметить, что данный эпизод представляется во многом архетипическим для аскетической традиции Северной Фиваиды в целом. «Сердечное горение» и неукоснительное соблюдение монастырского устава, предощущение и предвидение собственного индивидуального пути — и в то же время осознанное вступление во взаимодействие со злокозненными, началозлобными и искусительными силами при полном уповании при этом на Божественное предстательство.