- Ну не хочешь, не говори, - мягко сказал Соколов. - Ведь это я так...
- Мы давно с ней дружим, товарищ лейтенант, а так у нас и нет ничего, - признался я. - Новый год сегодня. Хотелось поздравить...
- Иди! Иди! Конечно! - согласился лейтенант.
Буньков тоже отпустил меня и даже посоветовал:
- Выходи на дорогу и голосуй. А то и не попадешь сегодня. Ведь до них километров сто двадцать. Погоди, я записочку тебе черкну к капитану Говорову. Чтоб никто не придрался к тебе. Он в штабе дивизии как раз. Мой старый приятель.
Все складывалось как нельзя лучше. Несколько часов назад, когда мы ходили за продуктами, я узнал в нашем штабе, где находится политотдел дивизии. А сейчас мне Буньков даже записку пишет.
Комбат передал записку и напомнил:
- Карабин с собой возьми. Мало ли что. И возвращайся не позже утра.
- Да что вы! Я сегодня вернусь! - пообещал я, покраснев.
- Ну и добро.
На дороге машины встречались редко. Пока я ждал подходящего грузовика (а подходящей могла быть только машина без офицеров. Машины, в которых ехали офицеры, останавливать неудобно), я заглянул в записку. Что там написал Буньков?
"Здравствуй, приятель! Как ты там? Посылаю к тебе одного парня и поздравляю с Новым, 1945 годом! Черкни мне! Парня не обижай. Ему надо побывать у вас по личным делам. Твой Максим Буньков", - прочел я на клочке бумаги торопливые карандашные строки и даже, кажется, покраснел. Ведь я ничего не говорил Бунькову. А он...
Наконец мне удалось остановить полупустую трехтонку с продовольствием. Шофер согласился подвезти меня почти до "хозяйства Семенова", как именовалась дивизия:
- Мы с ими соседи. Там пешкодралом в два счета домчишь. Дуй в кузов.
В кузове ехали двое пожилых солдат. Один сопровождал продукты "для начальства, к рождеству", как он сказал, второй возвращался из госпиталя.
Машина долго тряслась по неровной, разбитой дороге, подскакивая и вихляя на каждом метре, пока не выскочила к какой-то деревушке. Там путь стал поприличнее - видимо, дорогу ровнял грейдер.
Ранняя луна светила над нами. По дороге теперь то и дело сновали машины. В воздухе висели клочки облаков, а между ними мигали звезды. И летел снежок - малый, мелкий, блестевший в притушенных фарах машин, свете луны и звезд. Шофер прибавил скорость, и на поворотах нас стало заносить колеса скользили по подмерзшим лужам и мокрому снегу. Вокруг стояла тишина. И небо, и луна, и снег, блестевший в ее холодном свете, и поля, еле видимые вокруг, - все это почему-то убаюкивало.
А я думал о предстоящей встрече и о нашем разговоре. Я представлял себе все до мельчайших подробностей: как спрошу о ней в политотделе, где наверняка есть дежурный, а потом разыщу ее и мы пойдем куда-нибудь, где меньше людей. Я поздравлю ее с Новым годом и скажу, что все равно люблю ее, несмотря ни на что. И что буду любить всегда. А еще - что мне тоже очень жаль капитана Смирнова, которого я знал просто как Геннадия Васильевича. Впрочем, это я уже говорил ей, тогда, в Лежайске. И она сказала: "Не надо о нем сейчас... Не надо..." Может быть, зря я тогда спросил о нем: кем он был в армии и давно ли? Ей тяжело было говорить. Она не заплакала, как не плакала даже на похоронах, сказала: "С сорок первого, с декабря. Он был очень смелым разведчиком..." - осеклась.
Нет, конечно, я не буду сегодня говорить о нем. Просто повидаю, поздравлю, а потом зайду в штаб и передам записку комбата капитану Говорову. Или лучше сначала передам, а потом уже разыщу ее? Пожалуй, лучше так.
Солдаты, ехавшие со мной в кузове, молчали. Я уже не раз замечал, что на фронте, да и вообще в армии, старички не очень разговорчивы. И сам я, встречаясь с пожилыми солдатами, не раз ловил себя на мысли: "А не слишком ли много я болтаю?" Мне хотелось быть старше. Это давнее, со школьных лет, желание не проходило и теперь. И сейчас в машине я обрадовался, когда один из солдат спросил меня:
- Как, из госпиталя или на пополнение?
Хорошо, что я заговорил не первым.
- Нет, по делам еду, вот с запиской комбата, - серьезно сказал я.
- А-а! Небось с Новым годом поздравление везешь, - понимающе согласился солдат и опять, как мне показалось, задремал.
Меня тоже начало клонить к дреме - в последние ночи мы спали не больше двух-трех часов. Кажется, я и впрямь чуть-чуть задремал, приткнувшись к мешкам с приятно пахнущим табаком и сухим картофелем.
...Когда я очнулся и приоткрыл глаза, я ничего не понял. Я лежал на полу рядом с одним из солдат-попутчиков, а впереди нас хлопотали люди, покрытые белыми простынями. Или это врачи в халатах? Где мы? Неужели меня все же загнали в госпиталь из-за этой дурацкой царапины на спине? В голове страшно шумело, перед глазами плыли холодные лунные круги. Левая нога, перевязанная выше колена чем-то больно-тугим, была откинута с носилок чуть в сторону. Значит, я лежу на носилках? Опять левая? Сейчас придет Гурий Михайлович и сестра Вера... Вера... Вера... Как же ее зовут? Все звали ее Верочкой... И только я по отчеству... Неужели мы стали взрослыми? Такими, как она, как Гурий Михайлович, как эти солдаты в кузове машины, что сразу поняли, куда и с чем я еду. Еще вчера, и позавчера, и чуть раньше, в Доме пионеров, я считал себя страшно взрослым... Считал... А был мальчишкой... А сейчас... И Саша, и Шукурбек, и Витя Петров, и я - все, все, все стали взрослыми... Жалко, что это так... Жалко, что не вернется детство... И мать не подойдет сейчас ко мне... И отец... А мне почему-то очень тоскливо и страшно сейчас...
Я попытался повернуть голову в сторону соседа и почувствовал, что из ушей у меня течет что-то горячее и густое...
- Ничего, браток. Главное, живы. А садануло здорово - ни шофера, ни попутчика нашего и до санбата не донесли, - услышал я глухой голос с соседних носилок и опять куда-то провалился с мыслью, что все это - глупый сон.
А потом меня хоронили. И не во сне это было, а наяву. Я видел, как Саша, Шукурбек, Макака, Володя копали мне могилу - они выбрасывали из ямы сухой, почти солнечного цвета песок и вытирали потные лбы. И Володя говорил:
"Поднажмем, ребятки!"
Катонин, Буньков и Соколов, сняв зимние шапки, шли за машиной, на которой лежал я, а оркестр исполнял грустную песню, но это был не траурный марш Шопена, а что-то другое. И вдруг я узнал мелодию, узнал по словам, хотя их никто не пел: