Перебираясь через огромную, полузанесенную снегом ель, Копытов потерял равновесие, качнулся и распорол себе щеку о поломанный сук. Он шел и ругался, а кровь сочилась на воротник и текла, замерзая, по шинели.
— Горе с тобой, — сказал Матросов, — тебе не в бой идти, а на печи сидеть.
— На печи сейчас хорошо, — согласился Копытов.
— Зажми чем-нибудь, — сказал Матросов, — кровь почем зря хлещет.
— Да ладно, — сказал Копытов, — нечем мне зажимать.
— На, зажми, — Матросов расстегнул шинель, достал из нагрудного кармана гимнастерки тонкий, сложенный вчетверо и белеющий в темноте платок, протянул Копытову.
— Спасибо, — сказал Копытов, — девчачий, наверное, очень уж тонкий, а?
Он скомкал платок, прижал к щеке, платок намок и скоро стал неразличим в темноте.
— Ладно, — сказал Матросов, — тебе-то что?
Платок этот да пара писем — единственное, что было ему памятью о ней, такой далекой и полузабытой, что думалось: была ли она вовсе?
Он и не заметил, когда она сунула ему этот платок. Провожала их в училище едва ли не вся колония, и она смотрела ему в глаза, смотрела неотрывно и бесконечно долго, несколько секунд. Был митинг, и выступали, как водится, активисты, и воспитатели, и учителя, и все призывали не срамить честь колонии и выражали уверенность, что и в трудном бою их воспитанники будут на высоте положения, как были здесь, на трудовом фронте, выдавая в день двести и выше процентов трудовой нормы.
Он тоже, конечно, выступил, как тут было не выступить? Но смутился, покраснел, не нашел сразу несколько возвышенных и мужественных слов, вроде «работайте спокойно, мы защитим вас», или «пусть будут вам надежным щитом наши солдатские плечи», а лучше всего просто и со значением сказать: «Враг будет разбит, победа будет за вами». Но сразу он так не нашелся сказать, а потом смутился и потому говорил сейчас, путаясь и запинаясь, вспоминал воспитателей, которые дали ему знания и цель в жизни, а теперь такое высокое доверие. Потом сказал, что он никогда не забудет родную колонию и друзей, и тут он посмотрел на нее, а она смутилась и отвернулась, а он тоже смутился, собрался и кончил достойно — сказал, что до последней капли крови будет сражаться с врагом, и пусть товарищи не сомневаются в нем. А потом, когда уже машина стояла на ходу, и нужно было сесть, она вдруг бросилась к нему, обняла, чмокнула в щеку и сунула в карман этот платок. На одном конце его было красиво вышито ее имя, а на другом — его.
* * *
Огромный красный шар солнца висел слева, и в этом коротком, всего несколько минут продолжающемся, свете все было красное-красное — и лодка, и вода, и лица ребят.
Показалась деревня, долгожданное Карцево. Мотористы разом выключили моторы. Тишина ударила по ушам.
Коля, кивнув нам, пошел договариваться насчет ночлега, а мы стояли на берегу, глядели на воду, приходя в себя после двухчасовой гонки.
Стемнело. Вернулся Коля, повел нас огородами мимо сараев.
— Будем ночевать у председателя сельсовета.
Дом был большой, просторный, серьезный. Это чувствовалось и в том, как чисто было в сенях, и по тому, как пахнуло березовыми вениками из маленькой баньки, куда поставили свои моторы. Мы прошли в дом, поздоровались с моложавым румяным хозяином, а жена его уже суетилась на кухне, бегала из комнаты в комнату.
* * *
Он шел, тащил свои два автомата и два вещмешка и думал о ней, о своей девушке, и было ему от этих мыслей грустно и хорошо. Хорошо ведь, когда есть у тебя здесь, на фронте, у смерти, у огня, своя девушка. И она думает о тебе, тоскует, вспоминает, желает тебе удачи и возвращения с победой, и пишет свои милые письма, и любит. К последнему слову он не привык, и когда думал об этом, его как жаром окутывало. Подумать только: вот он бредет здесь, по лесу, через все эти чертовы завалы, а там, за тысячи километров, в Уфе, лежит сейчас в своей комнатке она, не спит и любит его.
На последней полосе фронтовой газеты «Вперед на врага» в этот день были напечатаны стихи поэта Иосифа Уткина.
На улице полночь. Свеча догорает.
Высокие звезды видны.
Ты пишешь письмо мне, моя дорогая,
В пылающий адрес войны...
Наконец их роту нагнал Артюхов и приказал остановиться. Нарубив лапника, они постелили его прямо на снег и повалились вповалку, прижимаясь друг к другу, так теплее...
Теперь они были километрах в десяти от вражеских позиций, в глубине Большого Ломоватого бора. Пройдет день, свечереет, потом наступит ночь, а завтра утром, только начнет светать, они сомнут врага.
ГЛАВА ШЕСТАЯ