И когда комсорг батальона, старший лейтенант Татарников, открыл собрание и в лихорадочном стремлении вложить в слова все свое чувство заговорил о великой миссии, возложенной на них, которую теперь никто, ни один человек в мире не сможет отнять у них до смерти или до победы, батальон притих, замолчал, но в тишине леса, в тишине людской толпы слова вдруг показались самому комсоргу не самыми точными и не самыми верными. А потом встал комбат Афанасьев, и батальон шелохнулся и замер, потому что лицо у комбата было суровое и нежное одновременно. Слова, которыми он начал, были пугающе простыми.
— Товарищи, — сказал он негромко, — товарищи мои... Завтра будет очень трудный бой. Мы должны взять опорный пункт фашистов в Чернушках, и мы его возьмем. Я верю в вас и знаю вас. Вы завтра должны победить. И жить! Вглядитесь в лица друг друга! Вглядитесь и запомните своих товарищей. На войне нельзя не думать о смерти. Она слишком близка. Но о жизни думать веселей...
Матросов как-то по-новому, будто впервые, смотрел на товарищей. Вот стоит Белов — длинный, сутулится, как всегда, темноволосый, лицо удлиненное, подбородок торчит, пушком подернутый, не брился, кажется, ни разу, глаза у него серые, добрые; рот сжатый, напряженный. Пальцы тонкие, на гитаре бы хорошо играл. Вот Копытов, со своей щекой багровеющей, маленький, больной, щуплый, а ведь какой упорный и независимый...
Вот Бардабаев — как всегда, суровый, глаза своя узкие совсем в щелки сжал, скулы под смуглой колючей кожей ходят…
И, почувствовав необходимость что-то сказать сейчас перед всеми, громко так, чтобы слова эти объяснили то, что он сейчас понял, Матросов стал проталкиваться к столу.
* * *
Солнце не успело появиться на чистом небе. Поднялся ветер, в полчаса нагнал облаков, закрывших все плотным низким колпаком, и начался дождь.
На этот раз мы шли без отдыха часов пять, лишь один раз остановились, чтобы заправить баки. Мы устали и замерзли страшно, и когда наконец вышли на западный берег, где все еще не растаял крупный, как каменная соль, снег, развели костер и стали греть руки...
— Что, замерзла? — спросил Валера у жены, а она только улыбнулась слабо.
* * *
Вечером ужинали в Землянке, получив на четверых котелок «шрапнели» да по кружку колбасы.
Белов сидел в углу, у печушки, писал что-то в зеленую школьную тетрадь. Копытов ворочался на нарах, пытаясь уснуть, но голоса ему мешали, он то накрывался шинелью с головой, то привставал, прислушиваясь к голосам. Его опять знобило. Матросов, положив на колени брезентовый подсумок с дисками, писал на листке из беловской тетради.
«...Только что закончилось комсомольское собрание. Почистил автомат... Комбат говорит: «Отдыхайте лучше, завтра бой». А я не могу уснуть. В окопном блиндаже нас шесть человек, седьмой — на посту. Пятеро уже спят, а я сижу возле печурки при свете «гасилки» и пишу это письмо. Завтра, как встанем, передам его связному.
Интересно знать: что-то ты поделываешь сейчас?
У нас на фронте как стемнеет немного, так и ночь. А у вас в тылу электрический свет. Поди, ложитесь спать за полночь... Я много думаю о тебе. Вот и сейчас хочется поговорить с тобой обо всем, что чувствую, что переживаю...»
Он перечел написанное и подумал, что не мужественное какое-то письмо получается. Хотел было отложить, оставить до завтра — дописать после боя, по горячим следам, с подробностями, чтоб поняла, каково на фронте. Но какая-то тревога шевельнулась в душе, он вспомнил суровые слова комбата.
«Я люблю жизнь, хочу жить, — писал Матросов, — но фронт такая штука, что вот живешь-живешь, и вдруг пуля или осколок ставят точку в конце твоей жизни».