– Считай, что я тоже обиделся, – сказал я. – Три дежурства – мало. Гром ему… В это время года – гроза?
– Ну, ты у нас экстремист, ты бы его вообще расстрелял… Учти, он еще извиняться к тебе придет. Парень он хороший, переживает. Успокой его, ладно?
– Посмотрим…
– Понимаю. – Веня сочувственно покивал. – Ты, конечно, решил, что все о тебе забыли?
– А разве не так?
– Не так.
– А как? Кто тревогу-то поднял?
– Я.
– Ну вот видишь. Значит, все, кроме тебя. Да и ты не слишком торопился… Ладно-ладно, не оправдывайся, проехали. Что еще новенького?
– Восемьдесят пять и две, – сказал Веня.
– Если это моя температура в градусах Цельсия, то странно, что я еще не мумифицировался, – кое-как сострил я. – Заметно усох?
– Восемьдесят пять пиявок с тебя сняли, – пояснил Веня. – Среди них два новых вида – по одному экземпляру. Одна гигантская, вот такая вот. – Веня растопырил пальцы. – Вторая – красная с продольными черными полосками…
– Тьфу, мерзость, – скривился я. – Зачем ты мне это рассказал?
– Я думал, тебе будет интересно, – кротко ответствовал Веня. – Похоже, ты залез в самый пиявковый питомник да там и отключился. Литр крови потерял, не меньше. Они все толстые были, когда отваливались…
– Замолчи, будь любезен. – Меня замутило, зато я понял, почему так ослабел, что даже не попытался доплыть до берега леса-водоема. У всякой непрухи есть причина.
– С обоих новых экземпляров я взял образцы покровных тканей и отсеквенировал их, – как ни в чем не бывало продолжал Веня. – Большая черная – довольно типичный вид, ничем особым, кроме размеров, не интересна. А вот полосатая – это нечто! – Глаза Вени сверкнули, он дернул себя за эспаньолку, и я только сейчас догадался: все это время Веня тщательно маскировал свое торжество. – Это то, что может оправдать в глазах большой науки всю нашу экспедицию. Там такой геном… Это совсем-совсем иное, понимаешь?
– Нет.
– Куда тебе. Мне самому еще разбираться и разбираться. Но там – это уже точно! – наследственный код, записанный на молекуле, свернутой не двойной, а тройной спиралью! В точности по Лайнусу Полингу! – Веня сам не заметил, как перешел почти на крик. Он ликовал. Ему хотелось скакать и вопить. – Это тебе как?!.
Как-как, подумал я. Да никак. Если бы он спросил меня, чем жила отличается от дайки, ретинит от риденита и автометаморфизм от аллометаморфизма, я оказался бы в своей стихии, а геномом пиявки пусть интересуются те, у кого мозги устроены иначе. По мне, лучше бы уж не было на свете ни уникального генома, ни самих пиявок.
Литр крови им отдал – это же надо! Мне этот литр самому пригодился бы…
Не без труда выпростав из геля правую руку, я убедился в Вениной правоте: рука была усеяна пятнами синяков. Раз, два, три… много. По всему телу их, стало быть, восемьдесят пять? Проверять незачем – и так верю. Гель медленно стекал с руки, и мокрая скользкая кожа глянцево отсвечивала – совсем как у недоделанных местных амфибий, которые «ни рыба ни мясо». Из-за синяков она была столь же мерзко пятнистой.
Пришла Лора Паттертон, наш врач, и выгнала Веню за дверь, а мне включила гипносон. Я уснул и видел сны. В них я был, естественно, пятнистым земноводным существом, сидел в залитом водой коряжнике, раздувал горловой мешок и временами пытался цапнуть то проплывающую мимо рыбку, то гигантское насекомое, пролетающее над плоской моей башкой. Порой это удавалось. Мне было тепло и сытно, никакие пиявки не сосали мою кровь, где-то поблизости плавали, шевеля налимьими хвостами, сговорчивые самки, и мир был бы прекрасен, не водись в нем большие рыбы со страшными зубами. Я гнал от себя видение зубастой рыбьей пасти, чтобы на меня сошло полное умиротворение, но тут в мутной воде передо мной появлялась та самая пасть, стремительно наплывающая на меня, и сновидение обрывалось.
Увы, лишь на время. Оно возвращалось снова и снова, повторяясь в удручающем однообразии. И каждый раз я либо не мог шевельнуться, либо мог, но бежать мне было некуда, что в общем-то сводилось к тому же. Типичный посттравматический кошмар. Уж не знаю, для чего они существуют, – наверное, для того, чтобы человеку и во сне жизнь медом не казалась.
Найти бы того, кто решает, что должно и чего не должно мне казаться, поймать и отделать так, чтобы мать родная не узнала!