Стоявшие рядом с Майским мужчины изобразили нечто похожее на поклон, в то время как на анемичном лице девушки застыла кукольная улыбка. Борта ее короткого халатика раздвигали призовые груди, в ложбинке которых едва ли не параллельно земле горела отраженным светом эмблема фирмы мамопластики. В руках длинноногая дива держала поднос с чашкой и двумя блестящими металлическими термосами. Профессор с прокурором, оба не мальчики, смотрелись на ее фоне бледно.
Я нашел глаза Майского, он их и не прятал. Напряженный взгляд Леопольда показался мне тем не менее на удивление спокойным. Режиссер внимательно прислушивался к тому, о чем вещал прокурор. Тот, заглядывая поминутно в бумагу, пересказывал своими словами содержание закона, утверждавшего, что мы живем в демократической стране, где никто не вправе препятствовать волеизъявлению ее граждан.
Заступивший на его место руководитель центра был настолько немногословен, что не произнес ни слова. Достав из кармана халата капсулу, профессор продемонстрировал ее, держа между пальцами, собравшимся и вытряхнул содержавшийся внутри кристаллик в чашку. Я слышал, как он со звоном ударился о ее дно. После чего поспешно спрятался за мясистую спину прокуратуры.
Наступила неловкая пауза, заставившая Майского вмешаться. Придвинувшись естественным движением к механически улыбавшейся красотке, он слегка ее подтолкнул, что понудило диву раскрыть похожие на рыбьи, накачанные силиконом уста:
— Вам с чаем или с кофе? — проворковала она вибрирующим от желания нравиться голосом. — Хотите, можно с лимончиком!
Не знаю, что я ей ответил и ответил ли вообще. Смотрел, завороженный, как льется из термоса струйкой темная жидкость. Ощущение было такое, что все происходит не со мной и никакого отношения ко мне не имеет. Принял протянутую чашку обеими руками. Маленькую, тончайшего китайского фарфора. Если посмотреть ее пустую на свет, на дне проступит изысканной графики рисунок. Только пустой она не была, пустота обосновалась в моей голове. Мир отодвинулся, оставив меня наедине с собой. Чувства притупились. Иногда говорят: смертельный ужас, не понимая значения этих слов, да понять их умом и нельзя. Все мы — самоубийцы, каждый по-своему убиваем себя в жизни, но постепенно. Совсем другое, когда держишь собственную смерть в руках. Я не был в состоянии оторвать от чашки взгляда. Сколько раз, сталкиваясь с людьми, я был поражен их мелочной бессмысленностью! Сколько раз просыпался ночью от выматывавшей душу тоски! Тогда почему мне не хочется уходить? Почему так трудно сделать последний шаг?..
Но руки, мои руки, казалось, меня уже не слушались. Сгибаясь в локтях, они несли яд к губам. Медленно, очень медленно, неотвратимо. Когда кто-то до меня дотронулся, я чуть не выронил чашку. Молчавший до сих пор, профессор смотрел на меня с укоризной.
— Ну право, батенька, не здесь же! — и, показав кивком головы на появившуюся на сцене ширмочку, заверил зрителей: — Много времени это не займет…
Зал ответил ему глухим молчанием. Ведомый под локоток девушкой, я повернулся и, шаркая по-стариковски ногами, направился было к белой занавеске, как из последнего ряда кресел поднялся мужчина и громогласно заявил:
— Фуфло это, не верьте! Спрячут парня, а нам скажут, мол, всё, ферзец!
На обрюзгшем лице шедшего рядом профессора появилась тонкая, как бритва, иезуитская улыбочка. Как наводится на цель орудийная башня линкора, он степенно обернулся к баламуту:
— Пожалуйте, милейший, на сцену! Говорите, фуфло?.. Для вас у меня припасена вторая ампулка. Вы ведь не будете возражать?
Прокурор, к которому он обращался, пожал плечами в погонах.
— Подпишет заявленьеце, что добровольно, и вперед! У меня оно, типовое, с собой…
И полез во внутренний карман кителя, но мужика на галерке уже и след простыл. Профессор обвел глазами зал.
— Можем быть, у кого-то еще возникли сомнения? Не стесняйтесь, господа, дело житейское… — Выждал несколько секунд, но желающих составить мне компанию не нашлось. — В таком случае, продолжим!
И мы продолжили наш путь. Втроем. Отдувавшийся на каждом шагу грузный профессор. Переступавшая по доскам сцены на манер нетрезвой цапли девица. И я, на ватных ногах с зажатой в одеревеневших руках чашкой. Шел, опустив глаза, боясь наступить на развязавшийся шнурок. Ничего по сторонам не видел, как вдруг сердце упало: прямо передо мной, словно выступив их тумана, показался край белой ширмы. За ним — угол больничной кушетки. На ней подушка с квадратным штемпелем больницы на наволочке. Она-то здесь зачем? Лежа пить неудобно. Ах да, потом!.. Какое странное и страшное слово! Остановится бы, завязать шнурок. Пальцы не послушаются! Нет у меня никакого «потом», только крохотное «сейчас»…