Смотрел, как они гордо вышагивают, и думал, что этот сюжет в федеральных новостях — моя личная победа, но ничего даже отдаленно напоминающего радость не испытывал. И вообще, чувствовал себя опустошенным и изломанным, сплошь состоящим из углов, как будто сошел с картины шутника Малевича. Нюське о полагающемся гонораре за реализованную идею говорить не стал, хотя стоило бы, наверное, сказать ей что-нибудь приятное. Да и вообще что-нибудь сказать, прежде чем она бросила трубку.
Пришлось вставать и тащиться на кухню за бутылкой. Не потому, что алкоголик, — поговорив с моей женой, даже мать Тереза потянулась бы к стакану. Не поздравлял себя с успехом и не скорбел, просто выпил граммов пятьдесят, и все. На дне еще оставалось немного водки, но больше не хотелось. Душно было, как бывает перед грозой. Из распахнутого окна тянуло жаром, словно из двери сауны. Лето выдалось тягостным, и не только из-за бьющего все рекорды пекла. Трудно было отделаться от ощущения нереальности происходящего. Город погрузился в серую мглу и напоминал бы старушку Англию, если бы не першение в горле и привкус гари на губах. От нее не было спасения. Набившись в соты тысяч и тысяч квартир, она заползала во все щели, угрожающе шевелилась по углам. Удушливое, налитое по крыши домов марево колыхалось в лабиринте зачумленных улиц. Люди спали голыми, потому что не могли снять кожу. На волглые простыни струились потоки липкого пота, так что чудилось, будто по телу кто-то ползает. Народ дурел от набитой под крышку черепа ватной невнятности. Хотелось куда-то бежать, спрятаться от зноя и от себя, хотелось порвать в клочья подступивший вплотную морок. Грозы хотелось, очищающего душу ливня, ожидание его было хуже всякой пытки, хотелось… да что там скрывать, хотелось начать жить с чистого листа…
Между тем в охваченной пожарами стране то и дело что-то лихорадочно праздновали, в небе с треском лопались разноцветные шары фейерверков. Эфир заполнили развлекательные программы. Натужно шутили записные юмористы, корчились на сцене, будто дергающиеся в пламени крематория покойники. От одного их вида мутило, и в желудке возникала предательская слабость. Казалось, в знойном воздухе повисло пушкинское: все, все, что гибелью грозит, для сердца смертного таит неизъяснимы наслажденья. Гуляли запойно, из последних сил. В речах политиков вставали и рассыпались в прах причудливые миражи. В моду вошли экстрасенсы и гадалки, а очереди к астрологам стояли, как в войну за хлебом. И слово это «война», никем не произнесенное, ощущением потерянности жило в душах людей. С кем воевали?.. Да с кем же еще, как не с самими собой! Давно?.. Начала, как и конца, не видать!..
Так незаметно и заснул в кресле. Спал, всхрапывая, с открытым ртом, но проснуться не было сил. Глаза разлепил с трудом и долго не мог понять, где нахожусь. За распахнутым окном из клубившегося над землей марева поднимался раскаленный шар солнца. О жесть подоконника стучали крупные капли дождя. Редкого, слепого. Издевкой, изощренным глумлением он собирался под утро, чтобы тут же закончиться. После него еще острее чувствовалась духота и хотелось, и не получалось, вдохнуть полной грудью.
Пульс рубил, как после стометровки, липкая дурь забытья не отпускала. Часы на полке показывали время, но понять, который шел час, я не мог, да меня это и не очень интересовало. Обрывки смурных мыслей плавали где-то под потолком, выпадали из клубящегося хаоса отдельными словами и с глухим шлепком разбивались о доски паркета: Нюське не хотел, а нахамил… блямс! Феликсу обещал, а не сделал… блямс, блямс! А ведь уже порядком за сорок… блямс, блямс, блямс, приехали!
Но хуже всего была скользнувшая верткой змейкой в голову догадка. Дразнила недосказанностью, издевалась. Я гнал ее — рассматривать при свете дня порождение больной фантазии не было сил. Старался заманить в самый дальний угол подсознания и привалить чем-то тяжелым, хотя бы теми же воспоминаниями, но она уворачивалась. Я все уже про нее знал, но мой изощренный, выжатый наподобие лимона мозг отказывался обряжать ее в слова.