– Вот что, Микеланджело, – сказал Мартин О`Банаса, – сказать по правде, немало слов ты сказал, и если только ты прав в том, что сказал ты, то не ложь была сказана тобой, а чистая правда.
Этой ночью в полночь в задней части дома родился я. Отец мой меня совершенно не ожидал, поскольку был он человеком простым и честным и не слишком ясно понимал обстоятельства жизни. Вид моей лысой головенки привел его в такое изумление, что он чуть было не отдал Богу душу прямо на месте, и, правду сказать, великим несчастьем для него было, что не отдал, ибо с того самого дня он ничего уже не видел в своей жизни, кроме вечных лишений, его попрекали, пинали, валяли и дергали, а уж здоровья он и вовсе никакого не видел до конца своих дней. Говорили еще, что и моя мать меня тоже совершенно не ждала, и не иначе как из-за этого люди поговаривали шепотом, что родился я вовсе не у своей матери, а у какой-то другой женщины. Но это были просто обычные соседские разговоры, да теперь их уже и не упомнишь, ибо все наши соседи уже ушли из этой жизни, “и не будет никогда им подобных”. Мне не довелось видеть своего отца, пока я не вырос большим, но это совсем другая история, и я дойду до нее в этой книге в свое время.
На западе Ирландии, в местности, называемой Корка Дорха, в местечке под названием Лис-на-Брошкин я родился той ужасной зимней ночью, да будем мы все живы и здоровы. Родился я очень молодым, мне не было даже и одного дня, пошли мне Бог здоровья; до полугодовалого возраста я ничего не разбирал вокруг себя и людей не различал. Но разум и понимание тихо, спокойно и незаметно приходит к каждому существу. И вот как-то, через год после того, я лежал на спине и поглядывал своими глазками туда и сюда, на все, что меня окружало. Сначала я заприметил свою матушку, прямо передо мной; она была женщиной крепкой, обширной, полногрудой, ширококостной, молчаливой и сурового нрава. Она редко заговаривала со мной и куда чаще крепко меня бивала, так как я орал и надрывался в задней части дома, но битье от крика не помогало, поскольку второй вопль при этом бывал еще громче, чем первый, а если мне снова доставалось после этого по темечку, то и четвертый вопль удавался мне громче, чем третий. Ну, как бы там ни было, матушка моя была женщиной здравомыслящей, мрачной и хорошо откормленной, и, ясное дело, подобной ей не будет уж никогда. Всю свою жизнь она провела за уборкой дома, за выгребанием коровьего и свиного навоза, за сбиванием масла, за дойкой коров, за ткацким станком, за чесанием шерсти и верчением прялки, за молитвой и за руганью и за разжиганием большого огня, чтобы наварить побольше картошки в предчувствии голодных дней.
Был и еще один человек в доме, у меня перед глазами, – согнутый скрюченный старик с клюкой, причем две трети его лица и грудь его увидеть было невозможно, поскольку этому мешала нечесаная, всклокоченная, серая, как овечья шерсть, борода; та крошечная часть его лица, которая была свободна от этой шерсти, была коричневой, жесткой и морщинистой, будто из дубленой кожи, и два умудренных жизнью пронзительных глаза выглядывали оттуда и смотрели на мир взглядом острым, как игла. Он жил у нас в доме, и частенько они с матушкой расходились во многих вопросах, но, разрази меня гром, поистине невероятным было количество картошки, которое он поглощал, количество болтовни, которая так и лилась из него, и ничтожность той работы, которую он делал по дому. С самого начала, в ранней моей юности, я думал, что он и есть мой отец. Помню, как-то вечером мы сидели с ним вдвоем и тихо смотрели на жаркий и яркий огонь и на котел, огромный, как бочка, в котором у матери варилась картошка для свиней; сама же она бесшумно обреталась в задней части дома. Хоть жар от огня и обжигал меня, но ходить я в то время не умел, поэтому ничего не мог поделать и терпел. Старик подмигнул мне и сказал:
– Что, припекает, сынок?
– Жар чрезвычайный от этого огня, святая правда, – сказал я в ответ. – Но, гляди, ведь ты впервые назвал меня своим сыном, уважаемый. Было бы справедливо заметить, что ты мой отец и что я прихожусь тебе родным сыном, да будем все мы здоровы, говоря так, и да обходят нас стороною несчастья.
– Ошибаешься, Бонапарт, – сказал он. – Я твой дед. Твой отец теперь в месте, далеком от дома, но имя и фамилия его в тех краях – Микеланджело О`Кунаса.
– А где же он?
– Он в мешке, – отвечал Старик.
Мне было тогда всего десять месяцев от роду, и больше я в тот раз ничего не сказал, но заглянул в мешок при первой же возможности: там была картошка и ничего больше, и прошло много времени, прежде чем я понял слова Седого Старика, но это совсем другая история, и я дойду до нее в этой книге в свое время.