Сильвестрыч вставлял весла в уключины, чтобы маленько отогнать казанку от берега, тетка Евдокия сидела на скамейке, держа на коленях клеенчатый портфель. Иришка с разлету толкнула нос казанки, буравя ногами, воду, влезла на него и села; с мокрых босоножек текли струйки.
— Ну, партизан, — только и сказал Сильвестрыч и стал пробираться на корму, к мотору.
— Ты чего это? — воскликнула тетка Евдокия. — Ни «куда», ни «здрасте»!
— Я с вами к Мокеевым. Я знаю, где он живет! — Иришка выпрямилась.
— Ну и партизан, — опять проговорил Сильвестрыч и дернул шнур-заводилку.
Мотор запыхтел, закашлялся и завинтил воду, передавая лодке мерное дрожание. Ветер забросил Иришке волосы на глаза — она в спешке забыла панамку, — и говорить стало невозможно. Лишь когда причалили и Сильвестрыч остался на моторе, а тетка Евдокия, пригласив кивком Иришку, зашуршала подошвами по галечнику, Иришка в нескольких словах рассказала о своей разведке. Она так и считала, что ездила в разведку.
— На разведку, — осуждающе повторила тетка Евдокия. — Да ведь мог этот Колянька погубить тебя, понимаешь?
— Не мог, — убежденно сказала Иришка, — не мог, он не такой.
— Странный возраст, — как бы сама с собою рассуждала тетка Евдокия, — вроде взрослые и ровно несмышленыши. Что-то мы с тобой, девка-матушка, недоучли.
Напрямушку от дебаркадера до церкви оказалось совсем недалеко, и дом Мокеевых Иришка заметила сразу. Вблизи он показался еще более запущенным, окна от копоти и пыли в радужных разводьях, слизкие отбросы валялись у самого крыльца. Тетка Евдокия толкнула дверь, в нос шибануло нашатырным духом, Иришка даже задохнулась. Перешагивая в сенях через ведра и всякую рухлядь, тетка Евдокия пробралась к другой двери, постучала.
— Ты бы, Иришка, не ходила за мной, мало ли что можно увидеть.
Но тут дверь распахнулась, и, пошатываясь, дыша перегаром, на пороге встала растрепанная Мокеиха.
— A-а, бригадирша, — хрипло, выдавила она, вцепившись в косяк. — Чего высматриваешь? — Зрачки у нее мелко дрожали, одутловатое сизое лицо передергивалось.
Иришку затошнило, она попятилась к выходу, но Мокеиха с пьяной зоркостью ее углядела.
— Невесту Коляньке привела? Ишь какая долгоногая… Бедный мой сыночек, — заголосила внезапно и стала сползать вдоль косяка на порог, — дочери меня бросили, один ты остался, за что убили тебя, несчастненького-о!
Тетка Евдокия кинула портфель, схватила Мокеиху за плечи:
— Перестань, Феня, перестань. В избу пойдем, пойдем в избу.
— Ты кто? — села та на пороге, с безумным удивлением уставилась. — Кто ты такая?
— Да опомнись, Феня, слышишь!
Иришка очутилась на улице. Яркий летний день царил над поселком, пропитывая солнцем каждую муравку; с хозяйственным гудением проносились пчелы, грузный шмель в богатой шубе пересчитывал лапками трубочки клевера. А из разбитого окна, будто из иного мира, доносился сожженный голос и другой, жалостный и осуждающий.
— Он жалел меня, прибирал за мной, «мамочка, говорил, родненькая-а»…
— Где Семен-то, Феня?
— На сеновале дрыхнет, чугунная башка.
— Ох, до чего же ты опустилась, Феня… У меня вон куда больше причин было…
— У тебя-a… Ты партейная!.. Плесни-ко лучше вон из той бутылки, да гляди, «Рубин» написано…
Послышался звон горлышка о стакан, потом не то вздох, не то стон.
— Лечиться тебе надо, Феня, погубишь ты и себя, и Коляньку.
— Да вот — все с мужиком, все помаленьку, чтоб ему меньше, ироду, и не заметила… Да что изменится, что? Одно и то же!
— Чего же тебе не хватает, чего от жизни требуешь, коли сама ей ничего не даешь?
— Не знаю… Вот здеся пусто.
— Ладно, о тебе после поговорим. Куда Коляньку увезли?
— На койку, в эту… в город… в Зареченск…
— А ты чего?
— Чего тебя принесло, какое твое дело? — на визге закончила Мокеиха. — В бригаде своей командуй, а тут не деревня, тут не твое дело!
— До всего мне дело. Неужто не осталось в тебе, Феня, ничего от прежней? Я что-то не вижу.