Позабудем свои неудачи
Михаил Городинский
ISBN 5—87516—035—7
© Городинский М., 1994
© Богдеску И., Оформление, 1994
Предисловие
В России за последнее время много чего исчезло. Почти пропала, в частности, хорошая русская проза. Накормить автора она уже не может, общественных проблем не решит, а престиж у нас теперь добывается совсем другим.
Миша Городинский и здесь жил как-то загадочно. В литературных тусовках не участвовал, по издательствам не бегал, писал прозу не торопясь ее печатать, даже когда печатать стали все. А известен был как тонкий острый сатирик. Веселое, в самом деле, было время, ведь всерьез верили, что только эти нехорошие глупые дяди мешают нам жить, и стоит прийти дядям другим… И вот, когда наши мечты сбылись со страшной силой, все умолкли. Сказать вроде бы уже и нечего. И, наверное, лишь вдалеке можно сохранить такую яростную любовь к литературе, такое чуткое отношение к языку, к слову.
Уже непривычно даже читать прозу такого качества. Грустную, нежную, глубокую, с прекрасным юмором, написанную точно и ярко. Тот, кто еще не утратил ко всему этому вкуса, с наслаждением погрузится в пахучий, медленный, абсурдный мир главной истории этой книги, названной «Дети слов». Не сомневаюсь, что, читая и другие повести и рассказы, написанные в разные годы, вы не раз вздохнете так глубоко и протяжно, как, быть может, давно и не вздыхали.
Порадуемся же вместе тому, что хотя бы издалека — на сей раз из Германии — к нам приходит хорошая русская проза.
Валерий ПОПОВ
АКЦИЯ (рассказ заспанного человека)
Впервые я увидел Николаева на субботнике по благоустройству двора, который наблюдал с балкона.
Запомнилась его спина — не узкая, не широкая, туго стиснутая ватникообразным полуперденчиком, который не кончался, а как-то у копчика пропадал. Ниже был характерный пузырь отсиженных истончившихся штанов с большой независимой заплатой из материи более темной и прочной, за пузырем и заплатой — кирзовые с неподвернутыми голенищами сапоги. Голову плотно сдавливала старенькая, с плешинами ушанка, напоминавшая тихо издохшего зверька, опущенные уши были строго подвязаны на горле, придавая незнакомому жильцу тройное сходство: с мальчиком, зэком, пилотом лихого «ястребка».
Николаев копал, стоя спиной к фасаду дома-«корабля», копал, а вернее, тюкал, да, тюкал лопаткой строго перед собой, туго, точно для кувырка или молитвы сгруппировавшись и близко составив ноги, так что лопаты видно не было, лишь мелькнул новенький белый черенок. Показалось, он и не работает вовсе, а лопату насаживает. Пятеро в это время как раз искали инструмент, хотя бы одну лопату найти хотели. Двое из них подошли к Николаеву и спросили, где он брал лопату, да еще такую хорошую, новенькую. Неизвестно, что он им ответил, во всяком случае, головой, ушанкой своей не шелохнул и тюканья не прервал, а те двое, помню, отшатнулись. Отчетливо, спасибо яркому апрельскому солнцу, прозрачному студеному воздуху, сработавшему вроде закрепителя, вижу и теперь: лица, бледности, выманенные весной авитаминозы, яркую губную помаду слева, справа по-стахановски надетую голубую косынку и зеленые резиновые сапожки, там же — у сапожек-упорный ребеночек с совочком и соплей, метрах в пяти от ребеночка вижу человека в очках, копавшего неумело и прилежно, с почти слезным умилением горожанина без дачки, без садоводства, которому уже факт, что
весна, лопатка копает, способен подарить редкостное блаженство открытия, просветление. Вижу еще троих, засыпающих лужу, саму лужу, медленно подъедаемую песком, и непременно спину Николаева, откуда бы ни глядел. И потом, когда уже заканчивали, расходились, в дверях средней парадной протемнела его спина, пузырь, заплата, блеснул, поймав солнце, кусок новенького черенка.
Анфас я увидал его примерно через полгода. Он преодолевал щекотливый участок дороги у дома, что простреливается бдящими на скамейке старухами. Надеюсь, не только для меня, но и для прохожих менее мнительных этот отрезок был чем-то вроде Бермудского треугольника для наслышанных кораблей: приближаясь к хозяйству дьявола, чуешь странное волнение, холодок в желудке, ноги сучат, стыдно слабости, но этого маловато, чтобы страх прекратился. С единственной целью — как-нибудь отвлечься, я жадно вперился в идущего навстречу человека, и отвлечься, надо сказать, удалось. Во-первых, Николаев был одноглаз, что само по себе бывает не так уж часто. Что поделаешь, читатель, что поделаешь… Как хотел бы я, чтобы у этого человека было два глаза. С какой радостью я написал бы, что у него было три, четыре глаза — пусть фантастика, гипербола, но как гуманно. Более того. Вынужден сказать, что и единственное николаевское око не захватывало голубизной — тем желанным пигментом, что сродни нашей бессознательной жажде, небу и свету и без всяких дополнительных усилий располагает к- себе открытую для красоты душу. Не было оно и карим или хотя бы серым, а, вернее всего, вовсе не обладало известным цветом. Глядел Николаев прямо, не длинно, не коротко, но весьма пристально; взгляд его как бы имел резьбу, на конце заострялся и немного ввинчивался в попадавший в его поле объект. Было не отделаться от впечатления, что взгляд этот идет не от человека, не от глаз собственно, но начинается чуть впереди, то есть, что Николаев каким-то образом свой взгляд перед собой катит. Добавлю, катит неровно. Николаев довольно сильно хромал на левую ногу, а вздымая для шага правую, делал ею у земли замысловатый вензель, будто постоянно обходя Коровью лепешку. Понятно, столь очевидные недуги тотчас возбуждали сочувствие, благородную досаду, вину за отсутствие у себя таковых же. Роста он был среднего. Одет тепло. Крепко, судорожно он сжимал в руке авоську, на дне которой, как на чашечке чутких аптекарских весов, покачивалась небольшая, с кулачок младенца, магазинная редечка.