III. Отмитинговали, отдохнули, вероятно, все.
Я вновь был свободен, о чем и возвестила тоска, меня охватившая.
Звучали сообщения; в форме научной, стихотворной, музыкальной, с икотой или без обитателей старались убедить, что чем им хуже, тем им лучше, что есть множество вещей, куда более важных, чем жизнь.
Как-то днем заработал громкоговоритель внешний — тот самый, передававший некогда информацию для посетителей, любезно объяснявший, откуда лучше начинать осмотр, где живут уникальные ученые раки, рекламировавший рыбные консервы и полуфабрикаты, а впоследствии подкинувший мне загадку: «техническую причину», «смотровую площадку» и прочее. После хрипов и хлопков-там продували пыль, кучи пыли, прорвался настоящий крик, такой могли услышать за тридевять земель. Подобным способом нас еще не добивали, и несколько рыбех, круживших надо мной и тотчас оглушенных, всплыли наверх.
Кричали о Ракуше. Я не оговорился, сообщение касалось Ра-куши, да некоторым образом (мне не могло тогда прийти в голову, что самым прямым) и меня. Бывший советник не избежал страшных ошибок — доводилось до сведения издыхающего внешнего мира, — он страдал крайней степенью недопонимания сокровенных чаяний массы обитателей. Однако (тут я замер, точно оказался у входа в святые пределы справедливости)… однако нельзя не признать, что в силу обильного питания, проводившегося администрацией по специальной системе, и исключительной малоподвижности, свойственной ученым ракам, и в особенности ученым ракам аквариумным, он обладал нежнейшим мясом. По мнению знатоков, его мясо не уступало изысканностью вкуса мясу знаменитых японских коров. Тут слово предоставили какому-то угрю, едва говорившему и едва дышавшему. Угорь напомнил о своем мясе, в частности, копченом. «Это, — сказал он, — дает мне основания судить…» и стал расхваливать мясо наше. Расписывая его достоинства, он истекал слюной и стенал. Закончил эксперт буквально воплем: «Дайте жрать!», вернее, закончить не успел — упал в голодный обморок или издох. Верно, чего-то самого важного он сказать не успел — в микрофон было слышно, как его тормошили и пытались оживить криками: «Вставай же, копченая сука!». Угорь не вставал. «Приятного аппетита, дамы и господа!»— проорала, что-то яростно жуя, самка-диктор на весь мир. Передача закончилась. Ее многократно повторяли, не потрудившись ничего вырезать, даже душераздирающий крик угря.
Отряд появился утром. Я подумал, что пожаловала группа экскурсантов, по какой-то причине не посетивших меня прежде, но быстро сообразил, что дело серьезнее. У этих не было страха, или, вышколенные, они умело прятали его. Остромордые, из всего мне известного наиболее похожие на крыс, они решительно подплыли ко мне. Мне показалось, это бывшие дружки Мары, сменившие маски и игру. У каждого было оружие — что-то вроде заточенного рыбьего зуба.
Сделав круг, во главе со своим командиром, которого отличала зеленая, сплетенная из тины косичка, особенные остромордость и вышколенность, они окружили меня.
— Корм! — взвизгнул вожак, повторив требование клиночком.
Вероятно, мои тылы тоже были бескрайни — сцена выглядела долгожданной, законной и, в исполнении этих существ, отвратительно безвкусной, что действительно удручало. Пришли бы не эти, крысоподобные, пришли бы, прилетели, приехали другие— уже частности.
Корма не было, все мои запасы подъели митинговавшие и их детишки. Отряд обыскал наши камни и, ничего не обнаружив, исчез.
Навещали они меня или нет? Исчезли надолго или рванули за подмогой и вот-вот вернутся? Я был насыщен страхом до бесстрашия, потому не думал об этом и не двигался с места. Не отменяю предположения, что я закончился значительно раньше моей речи, честно издох в тот момент, когда страх предъявил мне мое ничтожество и беспомощность, заставив испытать чувства, негожие для живого. Я боялся только распада, только себя, дрожащего над собою, этой картины — себя дрожащего — не мог видеть в других, не желал видеть, убегая от Старика и Ракуши, и, быть может, влачился лишь благодаря надежде проснуться однажды мужественным и бесстрашным, готовым — готовым вплыть в смерть с тем же спокойствием, с каким вплывали в нее (я так думал) немые рыбки, — проснуться не собой. Нежилые холодные камни, стены, вонючая вода, свет тусклой загаженной лампы, стеклянные глаза воинов, администрация и моя память — все говорило: исчезни, откажись, слейся с пейзажем, другого пути все равно нет, не будет, быть не может, и вот я застыл на дне, черный бесчувственный камень.