О введении самоуправления было объявлено через несколько дней. Сообщению предшествовала невыносимой длины музыкальная программа, составленная почему-то не из радостных мелодий, но исключительно из произведений, исполняемых на похоронах. (Я слышал эти надрывные миноры в раннем детстве, недалеко от реки было кладбище, и время от времени музыкальные рыдания падали в воду, я пугался и лез под маму.) Мелодии обрывались, в радиосети что-то шуршало и потрескивало, нагнетая ожидание и тревогу, но нет, опять звучала мелодия; так повторялось почти что сутки. Администрация оплакивала себя? Или тех, кому предстояло свободно самоуправляться? Разумеется, ни о какой иной форме правления обитатели не помышляли, вообще отродясь о таких формах не имели понятия. Да и существующая как только себя не именовала, изгиляясь, казалось, уже перед идиотами с других планет.
Диктор, включившийся после похоронных мелодий, сказал немного. Да, администрация провозглашает самоуправление, — объяснил он, мирно жуя, но, будем справедливы, не икая. Все, что она могла сделать для процветания и мощи, она сделала и вот, глубоко изучив нынешнее состояние сосуда, его чаяния, пришла к выводу, что не хватает ему только самоуправления. Администрация торжественно сбрасывает с себя ответственность, предоставляя сосуду в дальнейшем развиваться самостоятельно.
— Надеюся, — заявил диктор от имени администрации, точно и она была одним существом, — надеюся, — повторил он настойчиво, — надеюся, обитатели по достоинству оценят всю глубину и мудрость этой акции…
Последнее прозвучало с явным оттенком издевки, даже угрозы, как и слова заключительные:
— Ну, всего вам наилучшего. .
Кем же я был теперь, при самоуправлении? Доставят ли мне гуталин? Вопросов хватало. Однако, как я уже замечал, любые новшества вызывали у меня одну и ту же реакцию. Ну, а услышанное только что буквально взывало к рефлексу: «Ищи корм, ищи корм, покуда самоуправление не набрало силу!»
Прибыла новая стража, вздернутая и лоснящаяся ненавистью; моя пайка не уменьшилась. Гуталин мне не доставили. Вероятно, не хватало еще кого-то, кого можно было бы обменять на столь замечательную вещь, как гуталин. Порцион бойцов сильно уменьшился— за счет свободы. Они крепко подрались, чтобы свою еду не делить, однако, к обоюдному остервенению, оба после драки оказались живы и, выхватывая друг у друга куски, мгновенно все поглотали. Похоже, отбирать мое им было строго-настрого запрещено, потому остаток дня они буквально выли от ненависти и свободы, и очередная моя сказка сопровождалась этим воем. В ту ночь я пустился в пределы астрономии, среди прочего поведав о небольшой планетке, где существовала жизнь и чьи обитатели, гордые и упорные, поставили себе целью скорейшим образом эту жизнь извести. Всю свою энергию они направили в сферу негодяйства, ибо, согласно их магистральному учению, набор состояний живого мира конечен и его следует как можно скорее исчерпать, совершая разнообразные подлости и преступления, естественно, к вящей славе их бога, для которого всякое зло обернется добром. Мысль о возможности нравственной жизни на своей планете они считали величайшей и дьявольской гордыней. В качестве резюме я заметил, что в каждом мыслящем существе живет такой внутренний инопланетянин, нет-нет да и желающий злому уродливому миру скорейшего провала в тартарары, и слава тому, кто не скажет: «Я знаю, я уничтожу, чтобы спасти», не пойдет за зловещей грезой, но утешится бессилием, сомнением, скорбью, сказкой, чтобы не стать убийцей.
Не поняли мои слушатели ни словечка, именно на это я рассчитывал и со спокойной душой принялся за Луну, которая однажды по морю, по серебряной ночной дорожке перебежала на небо. Увлекшись, я живописал зайца, что виден на полной луне в ясную ночь, и оба опять завыли, будто волки или шакалы, готовые сожрать меня. Я был вынужден по-быстрому перелететь на созвездие Девы, с которым, да простится мне и это, обошелся не слишком деликатно. Уже потом, в своей норе, прислушиваясь, не идут ли они ко мне, я поймал себя на реликтовом чувстве. Боже, я грустил. Не тосковал сухой тоской старца — последней тоской свободы, но грустил живой грустью.
Где ты, ненаглядная, знаешь, вдруг мне подумалось, что ты уже рядом, что я слышу твои шаги, я разволновался, как мальчишка, и долго не мог прийти в себя, не мог работать, нет, ничего не случилось, просто то и дело выглядывал наружу, возвращался, уговаривал себя успокоиться и не хотел успокаиваться, снова находил себя у окна, ты словно отменила меня собою, понимаешь, и, смешно, я опять репетировал шаг к тебе, как мальчишка робкий, неопытный, как будто не шагал к тебе множество раз, как будто всякий раз ты не отвечала мне, как будто не одинаково стремились мы друг к другу, опровергая все наши догадки о невозможности и несбыточности, и, ты помнишь, не было того страха- страха быть слишком близко, слишком любить, слишком верить, слишком привыкнуть, страха потерять — уже все, я у окна, моя стремящаяся, будь уверена, я у окна.