Репродуктор молчал. Судить о преимуществах самоуправления я мог лишь по состоянию стражи: теперь страшно голодала и она, я отдавал им половину своего пайка, но это было слабой подмогой. Голод, похоже, косил уже и их, гвардию, свежий караул не являлся по несколько суток. Я ждал Фитку, тревожился за него, припрятывал ему корм — понемногу, чтобы он смог как следует подкрепиться. Как же славно думать не о себе. . Да вроде-бы я и о себе давно не думал, попросту был для себя ношей, которую некому больше всучить, но мысль о другом. . Верно, никто не рожден для одиночества, да и зачем бы тогда существ на свете было так много. Даже улитка в своем заточении грезит живыми, непонимающими, чужими, гадкими, сходит по ним с ума, прощает их, давно простила и ждет, когда кликнут ее и скажут ей: хватит делать вид, будто возможно одной, брось, сдайся, негоже, мы все равно в тебе, с тобой, в твоих снах и проклятьях, в твоей тоске, мы и есть твоя тоска, не воображай, что бывают другие и ты их дождешься, других не будет, других не бывает, выходи к нам, на наш суд, без которого ты сходишь с ума!
Он явился жутко исхудавший. Обо мне он, скорее всего, не думал, не вспоминал, а уж чувства, которое я внушал ему, не существовало и в помине. На ненависть уже не было сил, стража едва тащилась, оба тотчас по прибытии рухнули на дно.
Тишина слышалась так полно, будто мы остались одни в огромной клетке, и клетка одна на пустой планете, и скоро не будет никого, лишь облачко бесплодного чувства, безответной любви— единственное и никем не востребованное оправдание — соскочит, как пружинка, и понесется в бесконечность, все надеясь, все пытая кромешную пустоту своими «ау». Оставалось утешаться красотой такого путешествия да ждать, когда проснется Фитка, чтобы дать ему пожрать. Он приоткрыл глаза и лежал не двигаясь, ожидая приказа: стоит ли пытаться выжить, нужен ли новый день. Механически глотал он корм — обсосав, нажевав, я засовывал его ему в пасть. Вскоре он узнал меня, однако спазм ненависти быстро сменился тем центрованным взглядом, что и выделял его из остальных. То был взгляд ждущий, взгляд души, слепо зароненной в него вместе с даром вопрошения, робкий и недоверчивый взгляд безотцовщины — все мы были детьми администрации, этого отца-зверобога, в отмщение природе пожирающего своих детей и вот отказавшегося и от своего отцовства, и от милости пожирания. Отрок был пуст, выпотрошен — готов для съедения, для принесения в жертву. Подкормив, его можно было зарядить чем угодно и вдоволь налюбоваться, как исправно действует этот механизм. Только силе и страху мог он поверить и теперь совсем потерялся, не встречая того и другого, жестокости и дикости, как иной, уже куда менее мне понятный, терялся бы от встречи с жестокостью и дикостью.
Я догадывался, что происходит в сосуде, но Фитка, поев еще, стал делиться со мной новостями. Свобода и самоуправление сопровождались массовой гибелью от голода, поверхность забита дохлятиной. Был избран комитет самоуправления, который в полном составе издох на следующий день, вновь избранный также издох, третий издох в ходе выборов, больше не выбирали. Корма не было и не предвиделось, началось повальное пожирание мальков, икринок, дохлятины, больных, живых; все чаще взаимным пожиранием заканчивались обмены мнениями о путях дальнейшего развития сосуда. Процветало самоедство, наверх все чаще всплывали скелеты. Согласно секретному докладу Зеленухи через неделю-две в аквариуме живых не останется. Неприкосновенный стратегический запас Зеленуха дожирает сам, гвардии перепадают объедки. Нажравшись в очередной раз, Зеленуха провозгласил себя диктатором, собрав остатки воинов и приказав им называть его впредь свободным диктатором, а форму правления свободной диктатурой. Теперь он был Белухой (за глаза гвардейцы звали его Чернухой) и, кстати, систематически справлялся обо мне, Фитке приказано меня осмотреть (доктора съели во время визита) и о результатах осмотра доложить.
Что ж, к чему бы то ни было, но корма у меня почти не оставалось, добыть его было негде, и заключение о моем состоянии, которое подсказал я Фитке, вполне соответствовало истине: «Находится на грани полной и окончательной свободы».