Выбрать главу

Фитка затих, притомившись, потом спросил, что будет дальше. Кажется, ко мне впервые обращались с вопросом. Я сделал шаг и прижал Фитку к себе. Я не ждал отклика, не ждал ничего, крепко обнимал тощее дрожащее тельце, отдавая ему остатки: тепла, что еще хранилось во мне зачем-то. Мы замерли, затихли, и другого финала я не желал, ничего лучшего я бы не придумал, живи еще век, — ни себе, ни своей речи. Что еще может предъявить в такой миг живое существо, всерьез желающее только не-знать, не помнить, способное противопоставить зверству лишь легкомыслие? Анекдот про рыбу, ежа и рака, которым суждено утешаться, пока переваривается корм? Я просил сделать это время последним (сколько же раз мне казалось, что дальше уже нечему быть, но было, длилось, «концы» как «голоды», как «отчаяния»-поглощали себя, точно игрушечные матрешки, которыми торговали когда-то снаружи, у стены), я просил, но киты, эти гигантские? глухие мудаки с усами и фонтанами, сандалили дальше, волоча, нас куда-то. Только тельце второго стражника, оседлав пустоту, стало быстро возноситься, легкое, безжизненное.

Уж не знаю, чем я наполнил Фитку. К нему вернулась ненависть, да такая, какой не было в нашу первую встречу. Сказать-мне было нечего, только что я выложил ему все, во что верил, и; потащился к себе, оставив ему корм, больше не было ни крохи. Разбудил меня жалкий требовательный скулеж. Фитка жался к камням, выпрашивая защиты. Похоже, он полагал, будто кто-то должен его спасать, веровал все же — в долг камня, врага, в долг любого другого перед скулящим и трепещущим. Не силой, не-ненавистью, не клинком, так верой… Дай, подай несчастному убогому обманутому, а то сам отберу! Вечный деточка, он знал, чуял: я не оставлю его. То был действительно мой долг, тайный, корыстный, только так я мог сговориться со смертью, обрести каплю надежды в зловонном сосуде.

Я опять обнимал, согревал, любил его, как когда-то Мару, возможного Фиткиного отца, только и успевшего надрожаться и накататься верхом на рыбках. Видно, такова моя судьба: прибегать к посредничеству идиотов, но что делать, иных ближних не было вокруг.

Свободный диктатор кружил над нами, то снижаясь, то тяжело набирая высоту, пикировал, планировал, ложился на бок, поворачивался на добротное брюхо, завинчивался, развинчивался, придумывая все новые коленца и повторяя прежние, точно по просьбе бесчисленных зрителей, собравшихся поглядеть на танец власти. Он ликовал, слыша восторг и зависть, — к победившему, живому, сытому, ибо знал, что они, недожившие, несчастные, голодные, свободолюбивые хотели поменяться с ним местами, ничего более, ничего другого. Верно, для апофеоза не хватало еще одного зрителя, самого драгоценного, заодно и действующего-лица, потому и пожаловал он сюда. О нет, до этого ему никогда не допереть, о его способности мыслить образами свидетельствовало разве что съедение собственной тети. Иначе мы сгодились бы сейчас на метафоры, и тогда кайф этого кретина был бы куда жирнее.

За метафору не скажу, вряд ли я был кем-то еще, кроме самого себя, и вот в этой роли я был готов выпустить из танцующего диктатора кишки, все простейшего состава дерьмо, что его наполняло, или он проделал бы это со мной — призраки слишком долго ждали отмщения, чтобы разбираться в таких мелочах. Сюжет, однако, опять увиливал от моего домысла.

Толпа приближалась медленно, со скоростью полумертвеца, одичавшего кочевника, с рождения бродившего по морям и пустыням и давно забывшего, зачем пустился в путь. Незнакомцы, измученные, угрюмые, злые, взывающие к жалости и жалость отвращающие. Они в самом деле были одним существом, многооким безумием. Они направлялись ко мне, но Белуха преградил им путь и, вскинув клинок, орудуя им, как тамбурмажор своей штуковиной, повел толпу за собой, к кораллу, где начался митинг. Как всякий митинг (жуткое слово из языка осьминогов), он был устремлен вверх, туда, откуда мы все пришли и куда, взбираясь по нашим следам, устремляются все митинги (кошмарное слово, в облаке чернил) коллективные и индивидуальные, мольбы, просьбы, требования, проклятия. Головы, однако, уже не способны были повернуться в том направлении, откуда принято ждать ответа. Не было сил издать даже вопль, и митинг (фиолетовое, жуткое) вылился в негромкий стелющийся по дну ропот, точно Чернуха управлял хором погребенных и все еще митингующих (последний раз), их голоса и сочились из-под песка. «Спаси нас, найди нас, мы устали от незнания, кто мы, мы хотим верить в себя, мы хотим видеть в тебе себя, и, чтобы ты видел нас в себе, называйся отныне и впредь как тебе угодно, сыпани нам корма или убей нас, потребуй за свою милость, чего захочешь, мы готовы на все, готовы на новую свободу, лишь бы ты был с нами, мы выполним все, что ты прикажешь, мы распознаем и уничтожим все, что посмеет вклиниться в наше исконное братство, силы, мы хотим силы и бесстрашия, корма и силы, силы и единства, ничего больше, честное свободное, поверь же нам, слабым и всесильным, поверь в последний раз!» — так я перевел эту мольбу, клятву, песнь.