Я не запомнил бы всего так подробно (кстати, Николаев был без головного убора, и на лбу, там, где расступалась жиденькая пацанья челка, виднелась красная бороздка от кепки), если бы не общий знак, что присутствовал в этой картине, задавал ей тон: Николаев совершенно не замечал старух. Похоже, сама возможность огрызнуться, крякнуть, зыркнуть, хмыкнуть, пусть без адреса, но и не без значительности плюнуть в сторонку или, напротив, улыбнуться, поклониться неизбежному, подхихикнуть — как-то отмежеваться или солидаризироваться с суровым судом — не приходила ему в голову. Видно, так он был крепок, так далек дворовой мелочности, что все соблазны подобной тяжбы или дружбы пролетали мимо него, точно девичьи шепоты мимо «артиста в силе».
Потом я встретил его в пункте по приему стеклотары — сыреньком, кислом и довольно большом подвале с длинными скамьями по стенам, на которых в полутьме ожидали люди. На цементном полу угрюмо покоились многоугольники сеток, рюкзаков, сумки, саквояжи, баулы; люди молчали. Я слегка прикорнул. Вдруг возникала искра, и тогда огнем по сухостою бежала речь. Джинны, алчущие справедливости, жертвы похмелья, Бог знает чего, мигом вылезали из различной емкости и укупорки бутылок, бились головами в стены и потолок подвала, лупасили себя кулаками в груди, вспоминая какое-то былое, пускали нервные ностальгические слезы по таким же, как они, призракам, все чего-то от кого-то хотели и требовали, не забывая, однако, жадно следить за порядком очереди и пресекая любые попытки его нарушить; притомившись, испустив убогий дух, с шипением втягивались и вяло растекались по мутным сосудам.
Николаев, прикрыв глаза, дремал. Как и в случае с дворовыми старухами, он ничего не демонстрировал, не провозглашал, ничего ничему не пытался противопоставить, и ни одна видимая жилка, желвачок не дрогнули на его лице. Лишь однажды он ковырнул в носу, да и то без удовольствия и охоты — точно не в своем, а когда подошла его очередь, он, так и не открывая глаза или соорудив одностороннюю оптическую систему — «оставаться невидимым, но самому видеть», — ринулся на амбразуру и ловко выставил на подоконничек свои семь бутылок, между прочим, молочных. Он предоставил усатому приемщику три попытки выдать верную сумму: не шевельнулся, когда усач метнул первые деньги, не шевельнулся, когда тот поменял гривенник на пятнадцатикопеечную, лишь когда молодой человек ехидно катнул наконец еще пятак, деньги взял и, вензеляя ногой, пошел прочь.
Все, собственно, началось с водяной лихорадки. Не будь в нашем довольно новом и весьма крепком железобетонном доме кранчиков с красной сердцевиной, не лейся из них поначалу (при закрытом синем) горячая вода, не существуй этого намека, все, думаю, было бы более или менее хорошо, вряд ли кому вздумалось претендовать на гармонию полную. Вскоре горячей воды не стало. Потом лилась, но прекратилась холодная. Потом ринулась холодная, но исчезла горячая. Потом — не так уж недолго — не было никакой. Казалось, надобно одно усилие, чтобы, догнать и навсегда ухватиться за хвост цивилизации. Котельная. Постепенно это парное водянистое слово вконец размякло, отслоилось от первоначальной своей сути, приобрело в умах черты мистического, трансцедентного, невидимого и непознаваемого. Она отворачивалась от нас, как капризный языческий божок от своей паствы — наивной, вдруг даровала краткие милости, вдруг разгневанная, надувала губки, не сомневаясь в своем праве на такие капризы. Котельная задавала нашему бытию еще один ритм, учила радоваться малостям, стыдиться своего бесконечного «хочу» и кому-то, имеющему склонность и досуг, задумываться над причинами этого стыда. Словом, всячески нас терзала. Котельная отодвигала в некое будущее рай одновременного поступления в смеситель горячей воды и воды холодной, словно не была уверена, что в водяном раю нам тотчас не понадобится иная жажда и надежда. Скажу: жизнь сильнее котельной. Обменявшись, в дом приезжали новые жильцы, чесались, обжигались, негодовали, ходили в баню, возвращались, трогали кранчики, ждали, роптали тихо, обобщали по привычке; пообвыкшись, жили себе дальше, повторяя таким образом путь старожилов. Рождались дети, тянулись к кранам. Семеро в нашем доме почили, унеся тайну котельной с собой — оболом неведомому Харону: Прошло три года. По правде говоря, какой водой со сна умываться, мне было наплевать.