Меня осенило: танцоры изображали маркизских каннибалов, возвращающихся домой после победоносного сражения. И несли они «пленного», которого предстояло испечь и съесть. В старину убитого пленника называли «пуака роа» — «длинная свинья», и маркизцы приравнивали человека по его вкусовым качествам к свинье. Но что все-таки завернуто в листьях? Мое неведение длилось недолго: внезапно носильщики бросили свою ношу на землю, и из листьев выскочил ухмыляющийся танцор, который принялся извиваться, жалобно завывая. Ликование «победителей», разумеется, стало еще более бурным, она «кололи» и «били» пленного, пока он не упал «замертво». Пантомиму завершил вопль, который, наверно, был слышен в соседних долинах. Снова по кругу пошли бутыли и бутылки; большинство пили настолько усердно, что я уже усомнился, смогут ли они еще танцевать. Немного погодя новый танец все-таки начался; он оказался заключительным. Вождь очень метко назвал его «танцем влюбленных свиней».
Исполнители снова образовали три колонны, но теперь они стояли на четвереньках; музыки не было. Мужчины, хрюкая, ритмично кружили около женщин. Скоро строи смешался, участники принялись тереться друг о друга плечами, подражая движениям «влюбленных» свиней. Потом все скрылись в зарослях, и наступила тишина. Со мной остался только вождь — он то ли перепил, то ли оказался «третьим лишним».
— Н-да, как бы это сказать… — начал я. — Не совсем обычный способ отмечать четырнадцатое июля. И всегда так бывает?
Вождь буркнул что-то себе под нос, точно не расслышал или не понял мой вопрос. Впрочем, слова «четырнадцатое июля» дошли до его сознания и затронули какую-то струну — он вдруг вытянулся во фронт и заорал:
— Да здравствует отечество!
До сих пор не знаю, что он подразумевал: Францию или же дикую, каннибальскую отчизну своих предков…
6. Бесноватый художник
Рано утром — это было через несколько дней после праздника — меня разбудил художник. Я сел на кровати, а он все продолжал трясти меня, крича:
— Она здесь, она здесь!
— Кто? Хакапау, твоя любовь?
Он помрачнел.
— Не будь таким злым, знаешь ведь, что она, слава богу, осталась на Фату-Хиве.
— Значит, какая-нибудь новая любовь? Ты такой прыткий, за тобой не поспеть.
— Бессовестный. Я говорю про мадам Гоген!
— Мадам Гоген?
— Ну да! Точнее, дочь Поля Гогена. Она замужем за маркизцем и у нее, конечно, местное имя. Но она все равно дочь Великого Мастера.
(Честное слово, мне послышались в последних словах, заглавные буквы!)
Я принял душ, оделся и стал прибирать в комнате. Художник был возмущен моей медлительностью и все время торопил меня. Наконец не выдержал и чуть не силой потащил во двор.
На крыльце, нанизывая на нитку цветы тиаре, сидела женщина лет пятидесяти с длинными черными волосами. Очень полная, неуклюжая, пораженная тяжелой формой элефантиаза… Ее ноги были вдвое толще нормального. Руки тоже опухли. Женщина улыбалась.
— Здравствуй, — сказал я, — меня зовут Пенетито. А тебя?
— Тауа Тикаомата. Мою мать звали Ваеохо, отца Коке́.
Коке́ — так маркизцы выговаривают «Гоген». Видимо, Тауа уже привыкла к тому, что ее происхождение ценный козырь. Она продолжала:
— Коке́ был Эната-папаи-хохоа — «человек, который рисует картины». У тебя есть закурить?
Мой друг поспешил дать ей сигарету. Она жадно затянулась и снова принялась нанизывать цветы.
— Где ты живешь? — спросил я.
— В Хекеани, это на побережье, недалеко отсюда.
— А почему не пришла сюда раньше? Праздник уже кончился.
— Я не знала, какой день. Нас в Хекеани только две семьи. Церкви нет, и некому следить за числами.
— Ты мало что потеряла. Еще праздники будут.
— Конечно. У тебя есть что-нибудь выпить?
Видно, любовь к вину — единственное, что она унаследовала от своего знаменитого отца… Мы вручили ей бутылку вина и поблагодарили за интервью. Ничего интересного Тауа не могла сообщить. Все подтверждали, что она дочь Гогена, но ей был всего один год, когда он умер.