— Лучше помолчи, бедное дитя. То, что ты называешь свежестью моего чувства и чем намерена умиляться, ты почти без обиняков объявила дурью, превращающей меня в посмешище, и посоветовала удовольствоваться старческой материнской долей, перевести мое чувство в материнское. Эй, для этого, пожалуй, все-таки еще рановато, тебе так не кажется теперь, Анхен? Природа против. Она сама занялась моим чувством и недвусмысленно заявила, что ему нечего стыдиться ни перед ней, ни перед цветущей молодостью, на которую оно направлено. И ты действительно хочешь сказать, что это ничего не меняет?
— Чего я точно не хочу, дорогая, замечательная мама, так это презреть слово природы. И меньше всего я намерена испортить тебе радость от ее декларации. Можешь мне не верить. Говоря, что произошедшее мало что меняет, я имела в виду внешнюю реальность, практическое, так сказать. Когда я советовала, когда от всей души желала тебе преодолеть себя, чтобы тебе было не трудно умирить чувство к молодому человеку — прости, что я так холодно о нем говорю, — словом, к нашему другу Китону до материнского, то надежда моя опиралась на тот факт, что он мог бы быть твоим сыном. А что касается этого факта, то все-таки ничего не изменилось — не правда ли? — он с неизбежностью будет определять ваши отношения с обеих сторон — и с твоей, и с его.
— И с его. Ты говоришь про обе стороны, но имеешь в виду только одну — его. Ты не допускаешь, что он может любить меня иначе, как лишь сыновней любовью?
— Я этого не говорила, дорогая, любимая мама.
— Да и где же тебе, Анна, верное мое дитя! Сама подумай, ведь у тебя нет права, нет в любовных делах необходимого авторитета. У тебя здесь не самый проницательный взгляд, поскольку ты рано отчаялась, душа моя, и отвернулась от этой сферы. Духовное заменило тебе естественное, и это хорошо, и дай Бог, это прекрасно. Но как же ты можешь судить и приговаривать меня к безнадежности? Ты не наблюдательна, не видишь того, что вижу я, не замечаешь признаков, говорящих за то, что его чувство готово пойти навстречу моему. Или ты готова утверждать, что он в такие минуты лишь играет мной? Или тебе приятнее считать его бессердечным наглецом, нежели позволить мне надежду на единение наших чувств? Что же в этом такого удивительного? При всей отдаленности от дел любовных тебе должно быть известно, что молодые люди очень часто предпочитают зрелую женственность неопытной юности, безмозглой курице. Возможно, тут играет роль неутоленная тоска по матери — как и наоборот, в страсть немолодой женщины к юному мужчине могут примешиваться материнские чувства. Да кому я это говорю? Сдается мне, ты сама недавно высказывала подобное.
— Правда? Во всяком случае, ты права, мама. Я вообще согласна со всем, что ты говоришь.
— Тогда ты не вправе приговаривать меня к безнадежности, да еще сегодня, когда природа признала мое чувство. Не вправе, несмотря на мои седые волосы, на которые ты, кажется, устремила взгляд. Да, к сожалению, я сильно поседела. Было ошибкой не начать их красить уже давно. Теперь я не могу покрасить их вдруг, хотя природа в известной степени и уполномочила меня. Но с лицом я кое-что могу сделать, не только массажем, а и некоторым количеством румян. Ведь вас, детей, это не оттолкнет?
— Как можно, мама. Эдуард вообще не заметит, если только ты подойдешь к делу тактично. А я… хотя считаю, что искусственность не вполне сочетается с твоим чувством природы, но, конечно, чуть-чуть помочь природе таким обычным способом — не грех против нее.
— Не правда ли? Ведь речь идет о том, чтобы тяга к материнскому не играла в чувствах Кена слишком большую, преобладающую роль. Это претит моей надежде. Да, милое, дорогое дитя, мое сердце — я знаю, ты не любишь говорить и слышать о «сердце», — но мое сердце переполняют гордость и радость, мысль о том, что я совсем иначе встречу его молодость, с совершенно иной верой в себя. Сердце твоей матери переполняет надежда на счастье и жизнь!
— Чудесно, дорогая мама! И как славно с твоей стороны, что ты позволяешь мне принимать участие в твоей радости!
Я разделяю ее, разделяю всей душой, ты не вправе усомниться в этом, не вправе, даже если я скажу, что к моей радости за тебя примешивается некоторое беспокойство — как это похоже на меня, не правда ли? — некоторое сомнение, практическое сомнение, повторю это слово, уже использованное мною за неимением лучшего. Ты говоришь о своей надежде, обо всем, что дает тебе на нее право, — я считаю, это прежде всего твоя замечательная личность. Но ты избегаешь более точного определения этой надежды, не говоришь мне, к чему же она стремится, на что нацелена в реальной жизни. Ты намерена еще раз выйти замуж? Сделать Кена Китона нашим отчимом? Предстать с ним перед алтарем? Возможно, это трусость с моей стороны, но поскольку разница в летах между вами равнозначна таковой между матерью и сыном, я опасаюсь некоторого недоумения, которое вызовет этот шаг.
Фрау фон Тюммлер вытаращила глаза.
— Нет, — ответила она, — эта мысль для меня нова, и, если это тебя успокоит, могу заверить, столь же и чужда. Нет, Анна, глупости, я не собираюсь приводить вам двадцатичетырехлетнего отчима. Как странно, что ты так негибко и набожно говоришь об «алтаре»!
На секунду закрыв глаза, Анна затем молча устремила взгляд в пустоту, мимо матери.
— Надежда, — продолжила та, — кто может определить ее, как ты того требуешь? Надежда и есть надежда, как же она может вопрошать самое себя о практических, как ты говоришь, целях? То, что сотворила со мной природа, прекрасно, и я жду от этого только прекрасного, но не могу тебе сказать, каким его себе представляю, как оно наступит, как воплотится и к чему приведет.
Губы Анны были слегка сжаты. Не разжимая их, она тихо, словно неохотно процедила:
— Довольно разумная мысль.
В замешательстве посмотрев на хромую, которая отвела взгляд, фрау фон Тюммлер попыталась прочитать по ее лицу.
— Анна! — глухо воскликнула она. — Что ты себе думаешь? Как ты себя ведешь? Позволь заметить, я совершенно не узнаю тебя! Скажи, кто из нас художник — ты или я? Никогда бы не подумала, что мать перегонит тебя в отсутствии предрассудков — и не только мать, но и само время с его более свободными нравами! В своем искусстве ты беспрестанно усердствуешь в новейшем и столь прогрессивна, что человек с такими простыми воззрениями, как у меня, поспевает за тобой с большим трудом. Но с точки зрения нравственности живешь будто бог знает когда, в допотопные времена, до войны. У нас ведь теперь республика, у нас теперь свобода, понятия очень изменились в сторону большей легкости, необременительности, это проявляется буквально во всем. Например, у молодежи сейчас считается хорошим тоном высовывать носовой платок, как знамя, целых полплатка (раньше-то из нагрудного кармана выглядывал лишь краешек), в этом видится несомненный знак и даже сознательная демонстрация республиканского послабления нравов. И Эдуард в соответствии с модой высовывает платок, и я смотрю на это с известным удовольствием.
— Очень тонкое наблюдение, мама. Но мне кажется, из этого твоего символического носового платка не стоит делать слишком личные выводы в отношении Эдуарда. Ты сама часто говоришь, что молодой человек — а он в общем-то уже молодой человек — много взял от нашего отца, подполковника. Может, с моей стороны не очень тактично наводить разговор и мысли на папу, и все же…