Однако незадолго до конца, всего за несколько часов, дух ее опять прояснился. Она открыла глаза и посмотрела на дочь. Та сидела на кровати и держала руку матери в своей.
— Анна, — сказала она, с трудом подтянув тело поближе к краю постели, — ты слышишь меня?
— Конечно, слышу, дорогая, любимая мама.
— Анна, не говори об обмане и насмешливой жестокости природы. Не брани ее, как не браню и я. Я не хочу уходить — от вас, от жизни с ее весной. Но что была бы весна без смерти? Смерть ведь есть огромное средство жизни, и если для меня она приняла образ воскресения и любовной радости, так это не ложь, а доброта и милость.
Еще один слабый толчок поближе к дочери и замирающий шепот:
— Природа — я всегда ее любила, и она не поскупилась на любовь к своему порождению.
Розалия умерла мирной смертью, оплакиваемая всеми, кто ее знал.
Песнь о младенце
© Перевод В. Елистратова и Е. Шукшиной
Идиллия
Был ли поэтом я? Ныне поэт ли? Не знаю. Французы
Имя б такое не дали. Удобно, умно отличает
Галл рифмоплета от мужа линейно шагающей речи.
Первый — поэт. А второй — что-то вроде стилиста, а может,
Автор, прозаик; воистину, ценен талант сей не меньше.
Но вот поэтом не стать ему, нет: не кропает он виршей.
Участь моя изначальная — проза. От самого детства,
Первой любовью отмучившись, ранней, готовился строгий
Юноша к творчеству. Выковал в нём он, ранимый, оружье,
Меч благородный, чтоб выстоять мир. И достойно носил он
Меч тот, а если хотите признанья: немало и перлов
Плодом явились усилий в формовке немецкого слова.
Равным себя почитаю иному певцу по уменью.
Совесть всегда мне казалась и смыслом, и сущностью
прозы,
Совесть души, совесть сердца, а также тончайшего слуха.
Нравственность, музыка — вот дело прозы.
Вовсю я старался. Был я поэтом!
Поскольку везде, где любовь наша к слову
Пышет, сливаясь с любовью иной, где мешается с жизнью,
Смело скажу о поэзии горней. Тут слово на месте.
Помни, однако, былое! Не канул тот стыд застарелый,
Тайный позор, неудача, в которой боялся признаться,
Как добродетели убыль глодала тебя, но как жатву
Жал ты, однако, восторги… А горечь во рту всё осталась.
Ведом тебе этот опыт нездешний — бросался ты долу,
Слёзы лились, а твой дух и метался, и к песне стремился…
Пыл отпылал, отгорел, и на круги своя всё вернулось.
Труд ибо начат тогда был трезвения, труд охлажденья,
Хмель истребивший и песнь превративший в моральную
притчу.
Так ведь всё было? А что за причина? Испуг пред полетом?
Знал ведь ты сердцем, что должно тебе, что не должно,
и скромность, Меру умел соблюсти. Но нутро всё горело от боли:
Вдруг то ошибка? Неужто теперь так и будет? Неужто
Тем всё и кончится? Вечный теперь ты прозаик, писатель?
И никогда не побыть настоящим тебе стихотворцем?
Так положила судьба? Так привиделось ей?
Что ж, посмотрим! Метр я знаю один, им и греки, и немцы творили.
Столь он умерен, задумчив и правильно-весел,
Между разумною речью и пением посередине,
Праздничность с трезвостью перемежает. Описывать страсти,
Кисточкой тонкой движенья души оттенять не способен.
Внешний же мир отражать, что под солнцем и чувства
ласкает,
Форм изобилие передавать как никто он умеет.
Поговорить не дурак, отступлений совсем не стыдится.
Лучше всего по-домашнему, в теплом уюте родится.
Рано запал он мне в душу, в немецком, родном изложеньи.
Мальчиком битвы Хронида постичь я пытался; индейцы
Не бередили мне душу. Тогда-то и стал этот метр мне
Близок; удобно его мне читать, а порою входил он
В прозу мою, превращая небрежный галоп в хороводы, —
Вам не бросались в глаза переходы, а если бросались —
Редко. Так даруй, о Муза, мне шаг шестистопный, пора уж.
Пробил мой час, и явился мне нынче чудеснейший повод,
Ибо и спеть, и поведать хочу о дитяти, ребенке;
Меньший он, мне был дарован в труднейшее время,
не молод
Был я уже. И того, что свершить не сумели порывы,
Чувство отцовства свершило: и стал я отныне поэтом.
О напоследок рождённая, та, что, однако, по сути
Перворождённая! Ибо в тот миг, когда снова отцом я
Стал, когда ты родилась, за моими простёрлись плечами
Зреющей жизни лета. Уже братья твои и сестрёнки,
Четверо умных, послушных и добрых детей, подрастали:
Меньшему — семь, а большому — тринадцать, почти что
погодки.
Юный отец, что недавно один был на свете, дивился,
Как за короткое время друг к другу они подсобрались,
С детскою радостью чуя причастность к их стайке задорной.
Как и к сему бытию: я впервые к нему приобщился.
(Ибо кто истинно грезит — всё зримое грёзами грезит,
Льстиво ласкают те грёзы его самолюбия бездны.)
Да, я был горд столь солидным, достойным привеском,
который
Бюргерским сразу меня окружил бастионом, но часто
С робостью мысленный взгляд далеко отводя от потомства,
Путь свой искал к одинокой свободе пред жизненным
ликом.
Жизни я нравственным чувством алкал и искал её честно.
О, я любил их, печали моей и судьбы порожденья,
Их, что в людей превращались и ощупью судьбы искали,
Матери ради любил их, когда-то прекрасной принцессы,
Мной завоёванной в юности. Счастье её эти дети.
Помню, как первенец мой, миловидный, особенный
мальчик,
При смерти был, не единожды вспоротый скальпелем
хищным,
С оцепеневшим нутром он лежал деревянною куклой, —
Раньше столь крепкий, цветущий! — уже отходить
собирался.
Видя страданье её, моё сердце страдало от горя.
Души сплели мы, обнялись покрепче и плакали вместе.
Слишком внезапно мой дух, этот саженец юный и тонкий,
Корни раскинувши, очеловеченным древом явился,
Чтоб не смутила нежданность-негаданность мира такого.
Может быть, всё, что меня окружало, пробилось из грёзы,
А не из жизни (ведь слишком диковинна грёза, чтоб волей
К ней устремиться), точнее же — из красоты и печали?
Словом, предстала вся жизнь предо мной приключением
чудным.
Я благосклонно и радостно принял её, но, однако,
В целях защиты упорно хранил в себе хлад любопытства
И раздражался нередко на гомон её и помехи.
* * *
Время шагало, и в нём свой особенный путь пролагал я,
Самые близкие люди вокруг составляли общину,
Выросшую из мечты и отваги, до жизни охочей.
Вот уж четырнадцать лет миновало, как ввёл я невесту
В дом, и четыре потомка даровано нам семилетьем.
Семь ещё лет пронеслись, и казалось число завершённым.
Да, прекратилась прибавка в потомстве, развитие рода,
Друг подле друга они распускались — два маленьких мужа,
Пара игрушечных фройляйн, а жизнь от истоков бежала
Нитью, на коей уже и не лопались юные почки,
Те, что скрепляют покой бытия и развитие мира.
Время, однако, меня приучило любить, что имеешь.
Дело юнца — тосковать о несбыточном, дело же мужа —
Крепко любить. Ведь томится тоска по тому, что не наше,
Радуги мостики быстро наводит она, именуя
Всё не своё чудно-дивным. Любовь же — иное призванье:
Сердцем родное беречь, благословляя прекрасным.
Так научился я чтить человечье моих, и казался
Странным мой род мне, совсем не таким, как иные,
Отсветом жизни моей и исходом мечты сокровенной,
Духом от духа, какого и быть не могло на бумаге.
Разве труд жизни и творчества труд не едины по сути?