Выбрать главу

Нежно вбирая той первой игрушки и звук, и обличье,

Ныне он твой, этот образ невинно-изящно-весёлый.

Вот уж ты плачешь с досадой и болью: прорезались зубки —

Дёсен нежнейшую плоть распирают, желая прорваться.

Плач твой заслышав, дела оставляю свои я и тотчас

Через стеклянную дверь выхожу и по камню ступеней

Вниз — на газон: я коленом кроватку твою раскачаю,

Вправо и влево пружинисто ложе твоё шевелится,

Заговорю я с тобою, покой и доверье вливая

Мерным звучанием твёрдой любви в твою душу.

И всё же Знаю, что надо всегда осторожным быть, дочка, с тобою:

Плачешь ли ты, или рада — природа твоя уязвима,

Голос внезапный, явленье нежданное в ужас приводят

Сразу тебя; и, испуганно вздрогнув, ручонками тотчас

Схватишься ты за головку, и глазки твои распахнутся.

В звёздочках этих пугливых блеснёт огонёк беспокойства.

Нужно к тебе подходить очень плавно, и тихо беседу

Надо с тобой начинать, потому что твоё равновесье

Слабо и шатко: была ты в ужасные годы зачата.

Форма твоя созревала в годину мучительных корчей

Мира, истекшего кровью, в годы безжалостной скорби,

Мысли травившей людские, груди теснившей жестоко.

Скрыта от света была ты и зрела глубинно-беззвучно,

Но раскалённое время чрез матери муки вторгалось

В мирные эти покои со спазмами пульса земного:

Что ж будет с миром и с родиной, той,

что безвинно-виновна? Немец в те годы питался прескверно: враждебные силы

Нам перекрыли поставки белковой питательной пищи.

Старость, достойная счастия, рухнула, крепость утратив.

Голод мужчин обессилил; он выел им щёки, заузил

Круглые их подбородки. И вспышки заразных болезней

Нашу страну поразили, и не было сил для отпора.

Жаждавший пищи для роста, плод в материнской утробе

Теплился скудною жизнью. Вот так появилась на свет ты —

Пусть не болезненной, нет, но порой возбудимо-ранимой,

Такты из наших тревог бесподобным цветком распустилась.

Метою время с природой тебя навсегда наградили,

Ею тебя от сестёр навсегда отличив и от братьев:

Слева меж лбом и виском пламенеет клеймо огневое

Малой горошиной, — память о том, как на свет ты явилась.

Так, мы решили, война свой стигмат на тебя наложила.

Сестричка

Наша община весёлая чтит и щадит тебя, дочка,

Ссоры и гомон смолкают, когда ты находишься с нами,

Новая ты на земле и священна тем самым; не зная

Речи родной, ты задумчиво слушаешь, как мы болтаем,

Смотришь надмирно, и всё-таки неотделима от близких,

Укоренившихся в мире, в котором бушует застолье;

Чуть возвышаясь над полом, в малюсеньком кресле

сидишь ты,

Что до колена нам, взрослым, едва лишь вершиной доходит,

Там в уголке восседаешь чуть наискось и прислонившись

К спинке, и каждый, склоняясь, свой голос слегка

приглушает;

Ты поднимаешь глаза и тогда, от души улыбаясь,

Вслушаться хочешь в любовь, доверяясь и силясь

постигнуть

Нас, изначально знакомых. Но хрупкое это созданье —

Старости полный двойник. Точно то же беззубье, того же

Взгляда пытливость и эта же дрожь головы, не нашедшей

Твердой опоры в хребте, предвещают конец человечий;

Дивный, однако, расцвет наше сердце умеет растрогать,

Одушевить, а вот позже бессилье, которое тоже

Бережно чтим и лелеем, дыхание склепа овеет

Жутью, и холодом нас и обдаст, и скует леденящим.

Ты, о святое дитя! — так я часто тебя называю.

Чувствуя сердцем, как чудно достоинство ты сохраняешь.

Пища невинна твоя и чиста; и очерчены губки

Пухлою дужкой, как в ангельских образах с древних

полотен.

Не осквернило ещё ни одно эти губы нечистое слово,

Тлел бы в котором и умысел злой, и обман, и сомненье.

Вспомнил я тут же, как давеча, в день мой рожденья

последний

В шутку родные тебя принесли мне, чтоб ты, как большая,

Тоже поздравила папу. Но видел тебя я доселе

Только в пелёнках. Теперь же ты в праздничном пышном

наряде,

В платье из белого шёлка, что ног твоих ниже свисало,

В воротничке белоснежном и свежекрахмальном,

со вставкой,

И подбородок держала со строгостью грандов испанских.

Вдруг показалась мне новой ты, словно одухотворённой.

В доме зовёшься ты близкими именем странным -

«Сестричка».

Некогда «сёстрами» звали в родных нам с тобой палестинах,

Где островерхи фронтоны, тех, в серое скромно одетых,

Чётки избравших с чепцами. Эти невесты Христовы

Жили в домах, где петляла безмолвная темь коридоров.

Сёстрам послушные старшим, ухаживать были готовы

И за отцом умирающим, и за ребёнком, который

Мечется в злой лихорадке. Тихонько она появлялась,

В сторону сумку поставивши, спутницу в дальней дороге,

Серую скинув накидку и серый чепец развязавши,

В белом, в оборках оставшись, и в туфельках белых ходила,

Тихо готовя компрессы, больным подавая лекарства;

Только лишь чётки стучали чуть слышно на поясе девы.

Долгими сидя часами у изголовья больного,

Мучимого лихорадкой, ему терпеливо читала

Наши любимые саги, где всяческих страхов в достатке.

И, избегая дурного, когда уж нельзя не промолвить,

Просто коверкала слово и «фёрт» говорила иль «явол».

Мы её очень любили. О нет, не была ни служанкой

Нам, ни хозяйкою дома, ни дамой она, ни плебейкой,

Ни благоверной женою, ни уличной девкой бесстыжей.

Грешного мира земного как будто она не касалась,

Но, удивительно, всё-таки в обществе нашем вращалась,

Помощь даруя в страданье и смерти смягчая томленье.

Мир человечий оставив, неслышно несла человечность

В мир тот без устали. Если ж она иногда улыбалась,

То белоснежные зубы её открывала улыбка,

Чуть напряжённая: жилка (иль ниточка тонкая нерва?)

Тотчас на лбу проступала под белой монашьей оборкой,

Неописуемо добро. А волосы спрятаны были,

Я их не видел ни разу. Ни женского не было вовсе

В ней, ни мужского ни капельки. Ангельским был её образ.

Звали её мы «Сестра!» — когда пить нам хотелось,

и странно:

Чопорно-нежно звучало то имя и одновременно

Благочестиво-прохладно и вея родным и священным.

Так и тебя мы «сестричкой» зовём, или звали, точнее,

покуда

Имени ты христианского не обрела по крещеньи…

Всё же я слышу иное в «сестричке» в сравненьи с «сестрою»,

Дышит оно озорным и дремучим языческим мифом.

В речи родной этот маленький суффикс — как в «сказ-к-е» -

имеет

Странную силу тепла и сердечности. Так же когда-то

Предки заботливо чтили народец мифический цвергов,

Равно и кобольдов, к ним относящихся, духов жилища.

Их, шалунов, бедокурящих вечно, тогда называли

Домовичками, водячками, крысками, лесовичками,

Чтобы отвадить-привадить чудных, непонятных дружочков.

Пусть же «сестричка» игриво и по-бесенятски ласкает

Слух мой, когда ты, качаясь на стуле, глаза поднимаешь

Молча-приветливо, сидя скорей под столом, чем меж нами,

Ты, до сих пор не примкнувшая к нам, но вошедшая тайно

В круг наивысших существ, мудрой речи владеющих даром.

Забавы

Среднего рода дитя ты ещё, существо из сказанья,

Но пробивается маленькой женщины сущность живая

В неугомонном характере, в бойкости взгляда на вещи

Зримого мира. Наставник ведёт тебя, ты ж благодарно

Сразу, с утра этот мир постигаешь напористым духом,

Мальчикам ты не чета: стороной мир обходит сонливцев.

Девочка-дитятко! Тешить тебя мне отрадно и видеть,

Как ты смеёшься, когда я, на корточках сидя, играю

С куклой пузатой, её наклоняю, и, гирькой ведомый,

Тут же встаёт, хохоча и держась за живот, ванька-встанька,

Или когда, за макушку схватив неваляшку, пускаю

Кругом её, и, как маятник, пляшет враскачку бедово

Наш бесшабашный толстяк, точно пьяный фламандский

крестьянин.

Ты в восхищеньи, но знаешь, что это лишь хлеб твой

насущный.

Есть интереснее вещи: тебя поднимаю со стула

И уношу, чтоб открыть пред тобой мирозданья просторы.

Вот мы идём по ступеням под сенью испанских полотен,