После фронта я вернулся в свой город. Там был новый фронт — бандиты.
До 24 года я был на партийно-комсомольской работе, побывал на Дальнем Востоке, на Урале. В 24 году я приехал в Москву…»
Если бы для характеристики манеры, в которой написан этот отрывок, надо было бы выбрать одно-единственное слово, я избрал бы слово: антириторика.
Среди сохранившихся рабочих записей Кина есть одна такая: «Парень, который пишет роман, рассказывает, как это трудно». Парней, которые писали романы, очень молодых по возрасту, в редакциях «Комсомольской правды» и «Правды» середины двадцатых годов было несколько. Первым вышел и завоевал известность роман Кина, и вряд ли автор, чтобы сделать подобное признание, нуждался в чужом опыте.
Конечно, писать по-настоящему — всегда трудно, на этот счет обманываются только графоманы, но «трудно» бывает по-разному. Виктор Кин хорошо знал и любил мускулистую, энергичную, остросюжетную литературу, вечный юношеский книжный паек: Стивенсона (Кин даже написал предисловие к одному из переводов романа «Остров сокровищ»), Джека Лондона, Киплинга, Амброза Бирса, и мне думается, что композиция романа далась ему без большого труда. Это умение было у него как бы в крови. Он обладал и великолепным знанием материала; инстинкт писательства проснулся в нем очень рано, и все годы работы на Дальнем Востоке и даже в подполье, когда он носил кличку-фамилию Михаил Корнев, он вел дневник и сохранил его. Многое в этом дневнике было уже отдаленным прообразом романа.
Передо мной лежит тетрадь в картонном переплете, оклеенная черным коленкором, вероятно купленная где-нибудь во Владивостоке, где было в те годы много китайских торговцев: на ее обложке два иероглифа. Это дневник девятнадцатилетнего Кина. Впереди вклеены линованные листки с записями, сделанными в ноябре 1921 года, когда Кин еще только уезжал из Москвы. Далее идут дальнейшие дневниковые записи, рисунки, наброски стихотворений в планетарно-революционном духе (подражание Маяковскому и Верхарну), черновики писем, списки прочитанных книг, цитаты и конспекты и даже ноты японского национального гимна: кто знает, зачем это могло понадобиться молодому подпольщику?
А вот черновой набросок заявления: «В Амурский облком РКСМ. От секретаря Бочкаревского РКСМ заявление. Прошу облком снять меня с работы и отправить на фронт в случае, если Япония объявит войну. Заместителем останется Власов. В. Суровикин. 7 марта 22 года. Александровское». Записи частушек, конспекты биографий Чернышевского, Герцена и Верхарна, снова рисунки и стихи… Перелистываешь тетрадь, и из всего этого хаотического беспорядка личных, деловых и шутливых записей встает на редкость цельная фигура самого автора дневника, невольно трансформирующаяся в нашем сознании читателей и друзей романа «По ту сторону» в любимого героя писателя Виктора Кина — в Безайса.
На одной из первых страниц тетради с веселой радостью узнавания можно встретить колонки цифр, какие-то подсчеты и карандашную заметку о том, что за столько-то верст пути секундная стрелка карманных часов сделала 2 версты и 165 сажен: да, это писал не кто иной, как наш старый знакомый Безайс! Но есть и записи совсем другого рода. Ким с юных лет обладал редким и драгоценным свойством — он относился с юмором к собственной персоне. Эта его личная черта сквозит во многих страницах дневника, но в романе этот всепроникающий и всеосвежающий юмор уже не персонифицирован в Безайсе: его сберег для себя автор-рассказчик. Безайс и прямолинейнее и наивнее. Отдавая своему герою многое, писатель оставил кое-что и для самого себя.
Роман «По ту сторону» писался в большой коммунальной квартире в доме на Гоголевском бульваре, где в одной комнате жили молодой писатель (тогда еще фельетонист), его жена, недавно родившийся сын и огромная немецкая овчарка. Днем Кин был занят в редакции, и для работы над рукописью ему оставалось только позднее ночное время. Он много курил, а в комнате, где спит ребенок, курить было нельзя. Поэтому Кин, дождавшись заветного часа, когда шумная жизнь квартиры затихала, уходил на кухню и писал там на углу хозяйственного стола, окутанный клубами дыма. В старом доме под полами жили крысы и, видимо, считали, что ночное время принадлежит только им. Они бегали под ногами без всякого страха. Однажды Кин, оторвавшись от очередного приключения своих героев, подстерег и убил крысу.
Листы с забракованными черновиками он складывал в желтую папку с надписью «Потерянное время». Ц. И. Кин вспоминает: «Он безжалостно исключал целые эпизоды, отлично написанные, если, по его мнению, они хоть чем-нибудь нарушали архитектонический замысел, ритм книги. Бывало, я прямо-таки умоляла Кина не выкидывать какую-нибудь сцену, которая мне особенно нравилась, но Кин был совершенно непреклонен: „Нет, это не лезет“ — и все равно выбрасывал». И она же вспоминает:
«…и вот наконец он будит меня как-то ночью:
„Он поймал повод, вскочил на холодное седло и полетел по длинной лунной дороге догонять своих.
— Ну… я… не так уж плох, — прошептал он, точно отвечая на чей-то когда-то заданный вопрос.
Это было его последнее тщеславие“.
И я плачу, хотя отлично знала, какая смерть ждет Матвеева, — плачу, потому что это в самом деле написано великолепно, лучше не придумаешь, и нельзя удержаться, чтобы не заплакать, и Кин, взволнованный и сосредоточенный, счастливый этими слезами, несколько раз повторяет: „Ну, вот и конец“, и мы до утра не спим и начинаем перечитывать различные сцены романа».
В самый разгар работы над романом «По ту сторону» Виктор Кин написал статью «Литература идеалов». Ее по справедливости можно рассматривать как нечто вроде «литературного манифеста» и, во всяком случае, как выражение общественного и эстетического кредо молодого писателя. Статья не включалась в издания произведений Кина, и для того, чтобы прочесть ее, надо обратиться к старым журналам двадцатых годов. Поэтому я расскажу об этой статье и приведу цитаты: это важно для понимания взглядов и вкусов Кина, его концепции литературы. Он разбирает историю общественного успеха двух знаменитых книг — «Страданий молодого Вертера» Гёте и «Отцов и детей» Тургенева. И Вертер и Базаров — по Кину — были счастливо найденными, а не «выдуманными» типами своего времени, отобразившими в себе «общественно нужного человека эпохи». Проследим за ходом мысли Кина:
«В 1774 году молодой Вольфганг Гёте выпустил свою книгу „Страдания молодого Вертера“, историю любви молодого мечтателя к девушке, ставшей впоследствии женой другого. Вся книга посвящена горячей, сентиментальной любви Вертера во вкусе того времени — с записками, с мечтами, с предчувствиями, — прочная старая любовь, которая кончается либо смертью, либо браком. В то время наука любви стояла высоко: от первой встречи до первого поцелуя автор успевал написать несколько глав, — искусство, теперь уже утерянное. Возлюбленная Вертера Лотта имела жениха и вышла за него замуж, — книга кончается самоубийством Вертера, не вынесшего двойкой тяжести своей любви и разочарования.
Но тогда, в семидесятых годах позапрошлого столетия, выход „Вертера“ вызвал целую бурю. Люди рыдали над книгой; одни — жалея Вертера, другие — жалея самих себя за то, что они „созданы менее возвышенными, чем Вертер“. Многие подражали Вертеру в костюме, многие сами кончали самоубийством, — этот вид „есенинщины“ не был оригинальным даже тогда. Роман читали все. Наполеон в египетском походе имел при себе эту книжку и, хладнокровно погребая в песках целую армию, жалел немецкого самоубийцу. „Вертер“ выдержал много перепечаток; появился ряд более или менее бездарных подражателей, периодическая печать наполнилась шумом полемики, и противники громили друг друга страстным, изысканным языком восемнадцатого столетия. Маленькая книжечка становилась общественной силой, и фигура Вертера вставала над старой Германией как воплощение и символ идеализма.
Другая книга имела судьбу еще более блестящую. Влияние ее было настолько велико, что оно сохранилось до наших дней, пережив трех царей и три революции. Книга вышла на рубеже двух веков, в подлое, свинцовое, как говорил Герцен, время, когда рушился старый общественный уклад и на историческую сцену пришли новые люди. Книга („Отцы и дети“ Тургенева) вобрала в себя отзвуки этой ломки, смутные настроения и запросы эпохи. Главный герой ее, Базаров, по своей идеологии, целям, конечно, ни в какой степени не является идеалом нашего времени и нашего класса. Но как образ человека, как общественный тип, наделенный прямотой взглядов, идейным мужеством и подлинным духовным благородством, Базаров не может не вызвать даже и теперь нашего сочувствия и симпатии. Базаров несколько десятилетий (вопреки воле автора) был символом идейного бунта против бога, против семейных и общественных устоев: еще и сейчас, в наши годы, мы чувствуем влияние этой изумительной книги. Рука Базарова, старого нигилиста шестидесятых годов, положила свой знак на суровый быт молодежи в годы военного коммунизма. Корни влияния были утеряны, старик Тургенев был забыт, и молодежь, сокрушая „предрассудки“, остригая косы и изгоняя из любви нежность, постоянство, „черемуху“ и прочий прекрасный любовный реквизит, даже и не подозревала, насколько это не ново. Потом, бесконечно опошлив, придав „базаровщине“ реакционный смысл, в дни нэпа ею воспользовалась молодежь богемы и на ней построила доморощенную теорию, которая начинается с того, что „все дозволено“, и кончается веревкой.