У него была абсолютная независимость оценок, и он презирал литературную моду. Вся Москва увлекается «Мастером и Маргаритой», — Гладков «никак не мог заставить себя увлечься этой вещью». Ему чужда философия Булгакова.
Это только один пример. О конкретных оценках всегда можно спорить. Александру Константиновичу не нравилась знаменитая трилогия Фолкнера, потому что это «растрепанная проза». Но уж чуть ли не рассорились мы из-за романа «Шум и ярость»: Гладкову неинтересно, это патология и еще более «растрепанная проза». Он не любил Рабле, он не любил всего, что казалось ему извращенным. Думаю, правильно будет сказать, что он любил настоящую традиционную литературу, реалистическую и психологическую, но не терпел ничего, что казалось ему нарочитым новаторством или манерностью. В письмах ко мне много конкретных оценок: нравится «Железный Густав» Фаллады; нравится Чивер; нравится роман Кеппена «Смерть в Риме»; нравится «отличный Честертон», напечатанный в «Вопросах литературы»; нравится роман Труайя «Семья Эглетьер», находящийся «внутри традиции». О том, как Александр Константинович любил Моруа, он прекрасно написал в «Прометее». Очень большое впечатление произвел на него роман Томаса Вулфа «Оглянись на дом свой, ангел». Настолько сильное, что заставил его «изменить мнение об американской литературе». Вполне естественно, Александр Константинович не переносил французскую школу «нового романа». Но и Кафку он не любил («Кафка меня не увлек. Это современный Леонид Андреев, но я равнодушен к Андреевым любого сорта»). У Франса он любил только «Боги жаждут».
Здесь нет возможности говорить о Достоевском. Мы много о нем спорили. Из великих романов Гладков любил только «Идиота». Но он восхищался юмором Достоевского («Село Степанчиково», например). В «Бесах» он признавал только Степана Трофимовича. Что-то было в творчестве Достоевского, что Александру Константиновичу казалось «почти патологическим», но это особая тема.
Вообще тема «книги» была перманентной. В письме от 8 января 1970 года Гладков перечислил, о чем он мечтает, — шесть пунктов, второй гласил: «Достать Камю». Камю он достал, но мечты этого типа постоянны. Не помню периода, когда бы он не боялся: «вот мы пропустим…» Сплошь и рядом мы все-таки не пропускали, но из-за паники, которая начиналась, я звонила в Пермь, в Саратов, в Ленинград…
В дневнике Александра Константиновича есть запись, датированная 10 января 1964 года: «…сейчас бы помереть, и станешь легендой, и постепенно всё издадут, что написал, и приятели будут писать воспоминания о чудаке и светлой личности, а я и не светлая личность и не чудак, а человек очень много думавший и очень много намеревавшийся сделать и очень мало сделавший, любивший жизнь больше славы и успеха».
Ему оставалось жить чуть больше двенадцати лет, и это как раз годы нашего знакомства и дружбы, интенсивной переписки и долгих разговоров.
О чем только мы не говорили. Помимо книг, я имею в виду. Часто это бывали не диалоги, а монологи Александра Константиновича: ему надо было выговориться, со мной это получалось, я понимала, что живется ему нелегко, знала его мнительность и старалась не огорчать его. Было в нем что-то такое детское. Вот он поспорил о чем-то (забыла, о чем) с Юрой Трифоновым и подробно рассказывает мне. Я неосторожно говорю: «Мне кажется, Юра тут прав». Александр Константинович молчит, но потом не выдерживает и совершенно серьезно заявляет: «Это не очень лояльно с вашей стороны». Ему на самом деле казалось, что это нелояльно.
Была полушутливая, полусерьезная теория, согласно которой «друзей надо держать по разным карманам». И еще были «сферы влияния». Поскольку я явно принадлежала к его сфере, не надо было мне соглашаться с Юрой. Но так получилось, что если АКГ (я так звала его часто) ссорился с кем-нибудь из друзей, то я должна была раньше все выслушивать от него, а потом «вступать в игру». Была целая драма, когда Трифонов в какой-то повести поселил не слишком симпатичного литератора в Загорянке. Он совершенно не имел в виду Гладкова, но тот был единственным реально существовавшим писателем, жившим в Загорянке, и ему показалось, что могут найтись люди, которые сочтут его прототипом. Тут я решительно встала на сторону АКГ и устроила Юре сцену. Он сначала спорил, а потом переделал Загорянку на Валентиновку, и Александр Константинович успокоился.
Врагов — мы это знаем от него самого — у АКГ практически не было, но были бывшие друзья, которых он зачеркнул навсегда, а они подчас этого и не знали. Встречает он однажды такого зачеркнутого друга в ЦДЛ, тот начинает разговаривать и грозится прийти проведать его. Александр Константинович рассказывает мне всю сцену в ЦДЛ, воображение заводит его далеко, и он начинает совершенно серьезно говорить: «А вдруг он придет без звонка?» Пробую успокоить его: «Да не придет он», по АКГ упрекает меня в том, что я недооцениваю, не понимаю, и так далее.
Потом он успокаивается и мягко говорит, что я «не театральный человек» и именно поэтому не поняла. Мне кажется, он постоянно был комедиографом, все вспышки были не наигрышем, были совершенно настоящими, и он тоже по-настоящему нередко нервничал из-за сущих пустяков.
У меня около двухсот его писем и записок. Еще при его жизни я первые сто двадцать писем с его разрешения отдала в ЦГАЛИ, но оставила себе копию и написала «Комментарий», который отдала АКГ. Он был рад и, кажется, польщен, ответил тоже письменно, с чем-то соглашался, с другим спорил, объяснял.
Однажды я получила от него письмо, посланное по почте (а жили мы рядом, только в разных корпусах). Это было к Новому году, и Александр Константинович решил послать мне стихи. Они начинались так:
А иногда, когда бывало хорошее настроение и книжная тема оказывалась (на этот вечер только) исчерпанной, АКГ говорил: «Теперь давайте посплетничаем». Надо ли пояснять, что никогда мы не сплетничали. Это тоже было своеобразной театрализованной игрой. Но, если говорить серьезно, его интересовал быт, разные истории, жизненные факты, все, что не было «пустыми абстракциями». Помню, как я его упрекала в том, что он создает «театр абсурда» и всех нас, его друзей, втягивает в этот театр, подчас создавая совершенно невероятные ситуации.
С определением «театр абсурда» он решительно не соглашался. Были вечера, когда он рассказывал мне сюжеты. Сюжеты пьес, которые так и не успел написать. Часто это были не настоящие сюжеты, а какие-то черновики, наброски, — он просто думал вслух…
«…И постепенно всё издадут, что написал». Вышел сборник пьес, который он успел сдать издательству «Советский писатель» при жизни. Вышла книжка «Годы учения Всеволода Мейерхольда», большой том «Театр. Воспоминания и размышления». Теперь вот эта новая книга.
Для людей, любивших Александра Константиновича, его смерть была страшным ударом, это не гипербола. Он был человеком необычайного ума, таланта, благородства и обаяния и в чем-то поистине неповторимым.
Была еще одна запись, более ранняя, от 24 июня 1963 года: «Все время думаю об одном: надо постоянно, неотрывно, исподволь все время писать что-то большое. Иначе жизнь не имеет цены, балласта осмысленного труда. Дело не в том, чтобы прославиться или разбогатеть, а в том, чтобы что-то сделать вровень своим силам. Не прожить жизнь силачом, никогда не поднимавшим ничего, кроме картонных гирь».
Александр Константинович Гладков был глубоко русским писателем, муромским богатырем — недаром его могучий организм так долго сопротивлялся болезни. Он был патриотом в высшем смысле слова. Масштаб писателя не определяется внешним успехом. Была громкая слава, связанная с классической пьесой «Давным-давно». Все последние годы Александр Константинович жил замкнуто, напряженной внутренней жизнью, в полном соответствии с дневниковой записью о «балласте осмысленного труда». Может быть, не все мы, современники, отдавали себе до конца отчет в том, что Александр Константинович Гладков, такой, каким мы его видели и знали, неминуемо займет в истории русской культуры подобающее ему место. «Главный редактор — великое время», — писал Твардовский. Наносное и сиюминутное уйдет, и останется только подлинное. Лучшее из того, что успел написать Александр Гладков, принадлежит к этому подлинному.