Выбрать главу

Высоко оценивая повести Катаева, я все же не считаю, что у них нет предшествующей традиции: яркие и талантливые, они выросли не на голом месте, и, порывшись в памяти, можно найти среди полузабытых произведений русской литературы их генетическую линию.

Катаев любит и хорошо знает Мандельштама-поэта и постоянно его вспоминает и цитирует; но был еще Мандельштам-прозаик, и невозможно представить, чтобы Катаев его не знал. «Египетская марка», «Феодосия» и отчасти «Шум времени» — особенно две первые вещи, — если перечесть их сейчас, представляют собой как бы испытательную лабораторию, где находились и оттачивались стилевые приемы «Святого колодца» и «Травы забвения». Любопытных отсылаю проверить это самим, чтобы не занимать места цитатами-сопоставлениями. Разумеется, это не упрек Катаеву, скорее наоборот. В нашей великой литературе есть много широких, больших, протоптанных дорог, но также есть и затерянные и заглохшие тропинки, и честь тому, кто сумел открыть их и проследить, куда они ведут.

Эта удивительная множественностью интонаций, богатством тем, тонов и обертонов проза, так нас поразившая и обрадовавшая, была в советской литературе предсказана двумя или тремя небольшими прозаическими сочинениями Мандельштама (пожалуй, к ним еще можно прибавить его же «Путешествие в Армению», переизданное недавно в Ереване в сборнике «Глазами друзей»), долго наглухо забытыми и ставшими еще большей редкостью, чем мандельштамовские стихи.

Это, наверно, не все предшественницы прозы Катаева: я назвал только самое явное, бросающееся в глаза прямым сходством. Вероятно, можно найти и другие семена и другие корни.

Впрочем, так всегда бывает в истории литературы. Вчерашний незамеченный лабораторный поиск завтра становится художественным открытием; то, что казалось искусством для немногих, помогает созданию литературы для большого читателя. Ибо, как говорится у того же П. Тейяра де Шардена: «Здесь — разреживающее крону опадение листьев, там — сгущающее ее распускание почек. Ветви, которые засыхают, ветви, которые покоятся, ветви, которые устремляются вперед, чтобы все захватить».

В «Траве забвения» Катаев ставит (да, именно ставит, а не пытается решать) важнейший и интереснейший вопрос о том, что можно было бы назвать, пользуясь популярным словечком, проблемой несовместимости. Бунин и Маяковский! Возможно ли одновременно любить двух художников, столь полярных и различных во всем; что означает это тяготение к противоположностям и может ли быть преодолена «несовместимость»?

И здесь Катаев не дает итоговой формулы. Он показывает нам сам процесс поиска «совместимости», не боясь острых углов, противоречий и непоследовательностей. Но только так и может быть рассмотрен этот вопрос, один из мучительнейших для внутренней истории того поколения, к которому принадлежу и я. Вопрос этот вовсе не снят и на каждом вираже истории возникает заново с другими новыми именами. Это не выдуманная проблема: я не представляю себе ни одного современника, не мучившегося в разных обстоятельствах и по-разному над попыткой совместить в душе кажущееся несовместимым.

И даже если бы Катаев мог дать мне ответ, мне он не нужен: как он не нужен никому. У каждого своя история и свои ответы, но мне кажется ценным, что писатель этого не обошел и заставил нас задуматься.

В дождливый осенний вечер 1929 года я, провожая Маяковского по Лубянскому проезду, сказал ему, что меня мучает моя нецельность как личности, так как я одновременно люблю его и Блока. Сейчас мне уже известно из показаний многих мемуаристов, что Маяковский любил Блока, но тогда возникшее во мне противоречие казалось мне драматичным и безвыходным. Маяковский усмехнулся и ответил мне, что он тоже очень любит Блока. Я был поражен. Для меня, шестнадцатилетнего юноши, это было откровением. Но я не увидел в этом некую еще неизвестную мне гармонию, школа ЛЕФа въелась слишком глубоко, и мне показалось, что сам Маяковский — мой товарищ по несчастию в этой дисгармонии. Была очевидна их «несовместимость», и одновременно было ясно, что я не способен предать одного ради другого. Собственно, вся наша жизнь была полна подобными pro и contra. Станиславский или Мейерхольд, Чехов или Горький, Прокофьев или Скрябин и так далее. Надо было прожить жизнь, чтобы примирить многие подобные противоречия, но разве все время не возникали новые, им подобные, но уже на новом уровне, в новом историческом освещении?

Я почти все время говорю об обеих книгах вместе, и это не случайно (но так же, кстати, говорят о них и другие критики и читатели «Святого колодца» и «Травы забвения»), потому что я не могу отделаться от ощущения, что это не разные и «отдельные» произведения, а как бы фрагменты одного целого, две части одной и еще незаконченной книги.

Пусть это покажется вольным домыслом (но почему о свободной катаевской новой прозе нельзя писать так же свободно?), мне история создания этих книг представляется так: Катаев написал «Святой колодец», но понял, что не исчерпал возможностей темы, что образы, вызванные к жизни механизмом памяти, все плывут и плывут из долгого небытия, что аппетит к новизне свежего литературного приема вовсе не насыщен, а только-только раздразнен и жаждет дальнейшего насыщения, — и рождается новая повесть, хотя и она явно не имеет «коды» и может расширяться и длиться, как «вечная мелодия» Вагнера. Позволю себе фантазировать дальше: мне кажется, что автор еще вернется к обеим повестям и, может быть, «Святой колодец» явится как бы обрамляющей новеллой нового, более крупного произведения, куда войдет и нынешняя «Трава забвения», и еще что-то, — внутренняя логика композиции это не только позволяет, но и почти требует. А возможно, появится третья часть триптиха, и (хотя русской литературе роковым образом не везет с завершением больших прозаических полотен: им нет числа — от «Мертвых душ» до романов наших дней, — ни в одной литературе нет такого количества незавершенных замыслов и недописанных произведений) мы увидим это новое целое и, исходя из него, по-иному оценим первые части.

Мы хорошо знаем из истории литературы, что не всегда некая общая концепция предваряет создание цикла произведений, чаще бывает наоборот — концепция эта вырастает из отдельных фрагментов того, что позже покажется целым, но что не ощущалось таковым в процессе первоначального создания. Примеров слишком много: ограничимся «Человеческой комедией». После того как Бальзак создал свою концепцию целого огромной серии романов и повестей, он во имя этой концепции предпринял новый труд — стал подгонять одно к другому отдельные звенья серии, переписывал их, переделывал, по-новому связывал, переименовывал персонажей и менял датировку.

Дело в том, что внутренним сюжетом обоих произведений как раз и является поиск душевной гармонии; и мужество и честность Катаева в том и заключается, что его повести это не задачи с заранее готовыми ответами.

Это самый трудный, но и самый плодотворный путь в литературе, и только на этом пути возможны находки и открытия, откровения и признания. Есть ли «душевная гармония» у принца Гамлета или у автора «Гамлета, принца Датского»? Из тоски по ней и родилась великая трагедия, и все великие произведения рождаются не из гармонии, а из неблагополучия, кризиса, стремления к гармонии, жажды ее, того самого «нынешнего беспокойства», о котором говорил П. Тейяр де Шарден. Искусство возникает не из покоя, а из беспокойства, не из гармонии, а из дисгармонии.

Какое это было время! Днем на репетициях Мейерхольда, потом почти на ходу какие-то необходимые дела: редакции, выставки, книжные магазины, читальни. Вечером — друзья, без которых казалось невозможным прожить и суток: Алексей Арбузов, Валентин Плучек, Исидор Шток, Эраст Гарин, М. Я. Шнейдер и другие. Или премьеры, или снова в Театре Мейерхольда; ночью после окончания спектаклей — репетиции в Студии Хмелева, бесконечные студийные собрания с шиллеровскими чувствами, возвращения домой по ночной, странно красивой Москве, еще часто долгое стояние у ворот некоего дома из красного кирпича на Кропоткинской набережной, гамсуновская (как казалось тогда) сложность влюбленности, дома чуть ли не до утра еще писание дневника, или стихов, или писем к той, с которой только что расстался и завтра неизбежно увижусь. Когда я спал? Да и спал ли? Не помню. Когда находил время читать? Тоже не помню. А читал, как всегда, много: почти все выходившее из стихов и романов, историю, философию. Как я жил? Тоже плохо помню. В ГосТИМе я получал мизерное жалованье, в студии не получал ничего. Писал и печатал какие-то статейки о театре и кино, библиографические заметки. Изредка получал гонорар. Одевался более чем небрежно. Но все же шлялся по букинистам, ловил книжные новинки, выписывал газеты и журналы. Удивительно емкое, напряженное существование. Жадно поглощал все, что давала мне жизнь, и сколько мог тратил.