Глава II. Борьба за алтарь Победы: Квинт Аврелий Симмах
Гибель язычества не была внезапной. Упадок его длился веками, но к времени императора Юлиана (361–363) оно уже изжило себя и как религиозная, и как политическая идеология. Политика Юлиана, который стремился восстановить древние культы и на их основе создать единую религию с догматикой, теологией и корпоративной жреческой организацией, была последней вспышкой, трагическим, но и вполне понятным последним подъемом язычества, всплеском эллинского духа, которому затем предстояло еще совершить исторически необходимый труд — создать четкие формы воплощения христианства. Наступила эпоха выработки христианских догм и обрядовости, эпоха соборов и ересей.
На Западе, особенно в среде высшей римской аристократии, как бы оцепеневшей в последнем языческом трансе, было немало защитников древней религии. Она сохранялась и в крестьянских слоях, для которых христианство было непонятным и чуждым, в то время как традиционные боги были привычными, живущими рядом, почти соседями. Именно крестьянская среда осталась обиталищем так никогда и не побежденных до конца остатков язычества на протяжении всего средневековья. Язычество и связанные с ним ереси обрели также мощную поддержку в верованиях стремительно наводнявших территорию империи варваров.
Язычество как официальная идеология умерло, но, подобно мифическому Гиацинту, оно в последующие века упорно прорастало в народных обрядах, верованиях и фольклоре. В эпоху Возрождения вновь воскресли не только его философские системы, произведения античного искусства, но возродился языческий рационализм, чувственное и радостное восприятие мира, самоощущение человека, который может стать богом. Античные боги как воплощение веры в непосредственную человечность всего божественного, неразделимость высшего мира и мира человеческого, в доступность святыни, в способность ее быть воплощенной в пластических, чувственных формах, породили особое мироощущение, дали совершенное искусство. Мысль, что идеальное, божественное не только вообразимо, но и воплотимо, была свидетельством большой свободы духа и разума. Эта мысль пережила века и дала мощные ростки в ренессансной культуре.
Некогда Рим усвоил греческую теогонию. Единая стихия, из которой возникали греко-римские боги, дробилась ими же. Радостноносные олимпийцы таят в себе предузнание собственной гибели. Один и тот же бог предстает в разных обличьях, с разными функциями, дает начало новому, отпочковавшемуся от него божеству, которое подчас способствует забвению своего родителя. Каждый бог стремится расширить поле своей власти, но это приводит к тому, что боги начинают соперничать не только на Олимпе, но и в сознании людей, им поклонявшихся.
Римляне с их тягой к регламентации стремились каждому моменту жизни человека найти своего покровителя. Так два десятка богов и богинь охраняли ребенка только в момент его рождения. Боги Рима — абстракции права и морали, эманации сил не столько природных, сколько общественных. Однако слившаяся с греческой римская мифология не ограничилась этим синтезом. Рим принял в свое лоно богов тех народов, которые входили в империю. Место рядом с Юпитером, даже потеснив его, заняли египетские Осирис и Изида, персидский Митра, бесчисленные боги Востока. Культы и мистерии предстают в поразительном смешении. Не случайно Лукиан еще во II в. вопрошал: откуда появились у римлян эти Апис, Корибант, Сабасий? Кто этот мидиец Митра, в персидском одеянии и с тиарой на голове, ведь он не знает ни слова по-гречески и не понимает даже когда римлянин с ним здоровается. Лукиана особенно возмущали египетские боги, предстающие с собачьей головой или в виде пестрого быка из Мемфиса. А ведь римляне воздают им божеские почести, у этих богов есть свои оракулы и жрецы. Лукиан считает постыдным даже говорить об ибисах, обезьянах, козлах и тысячах других смехотворных богов, которыми египтяне наводнили небо, а не только поклоняться им.
Когда жизненное начало греко-римского политеизма изжило себя, философы попытались рациональным путем создать религию. По существу, язычество «последних римлян» Претекстата, Симмаха или Макробия приближается к своеобразному монотеизму. Не зря ведь Юлиан, возрождая язычество, все же выделил как главный культ поклонение высшему единому богу — вечному Солнцу, которое очень мало напоминало антропоморфного Гелиоса времени греческих полисов. И языческая философия последних веков Рима упорно ищет единого бога. Язычество в лице последних своих философов-неоплатоников Плотина, Порфирия, Ямвлиха, Прокла делает последнее усилие: в соединении рационализма и мистики стремится дать величайший синтез античного миросозерцания. Устремившись к бесконечному, которое есть все и есть ничто, античная мысль все же оперлась на свое давнее оружие — диалектику и абстрактные логические построения. Юлиан, который хотел явить народу обновленное и усиленное язычество, на самом деле предложил недоступную ему философию, которая была понятна лишь узкому кругу избранных и уже в силу этого не могла быть связующим духовным звеном общества.
Отвлеченная мысль, силящаяся выразить в логических формах или мистических озарениях сверхчувственное, пришла к отрицанию того, что составляло жизненную силу эллинско-римского политеизма, — возможности воплощения святынь в чувственных формах, непосредственного общения с богами. Античные боги на земле умирали, превращаясь в надмирные, эфемерные начала. Зевс, Афродита, Дионис становились символами, за которыми скрывались отвлеченные философские схемы. Тем самым язычество, достигнув своего высшего синтеза, отрицало самое себя. Однако в рациональных поисках Единого позднеантичная мысль не могла найти удовлетворения. Логические антитезы приводили к новым неразрешимым проблемам. И если вначале неоплатонизм но существу отверг мир и чувственные формы, то затем был вынужден отказаться от разума в пользу экстаза, причем экстаза, доступного лишь единицам, достойным слияния с божеством. Из общенародной веры язычество превратилось в элитарную религию, на смену которой неизбежно должна была прийти иная идеология, доступная всем, способная на каком-то этапе удовлетворить, хотя бы и иллюзорно, чаяния большинства. Такой религией стало христианство, уже давно накапливавшее силу в недрах античного общества.
Римский политеизм в ходе своего развития оказался тесно связанным с традицией государственности. Культ Рима и культ императора были не только религиозными, но и политическими стабилизаторами державы, объединяли разноязыкие народы империи. Не в силах преодолеть эти культы, христианство трансформировало и вобрало их в себя: на Западе они питали концепцию теократии с ее идеей господства Рима над миром и духовной власти над светской, а на Востоке — представления о слиянии церковной власти и власти императора как непреложном условии праведности и консолидации государства и общества. Христиане переняли у язычества и то, что составляло «тайну тайн» его огромного психологического воздействия на массы — принцип чувственного воплощения идеального, божественного. На VII Вселенском соборе обсуждалась связь иконопочитания с таинством боговоплощения. Однако усвоив этот античный принцип, христианство искало иные пути его осуществления, иные формы прекрасного, нашедшие совершенное выражение в зрелых формах христианского искусства.
Натиск христианства застал язычество отнюдь не монолитным. У основной массы его сторонников истинную убежденность подменяла скорее приверженность традиции, привычка к внешней обрядовости без углубления в существо древней религии. Ментальность масс уже давно сжилась с мифом, сохраняя присущую социальной психологии консервативность. Язычество охлоса было скорее сродни равнодушию, чем вере, поэтому вступившее в союз с государством христианство, которое обрело, кроме идейных форм воздействия, и методы социального принуждения, могло без особых трудностей привлекать в свои ряды многих язычников, нестойких в своих убеждениях.