Борис Екимов
ПОЗДНИЙ ЗАВТРАК
В летнем хуторском быту утро начинается на белой заре, до солнца. Подоить, напоить скотину, прежде чем выгонять на пастьбу. Птица кудахчет да крякает, требуя своего. Первые дела огородные и дворовые, на базу за скотиной прибрать — тоже по холодку, пока не припечет солнце. Дело дело цепляет, время летит, солнце поднимается быстро. «Господи, уже почти девять…» Пора завтракать. Первый упряг долгой дневной работы — с плеч долой.
Хуторские дела меряются не часами, а упрягами: первый, второй — самый тяжкий, дневной, третий — вечерний, уже до звезды.
Первый упряг — спорый: со свежими силами, по холодку. После него завтрак. Мне нравится время хуторского завтрака. Это — не городское хватанье кусков, когда жуешь на бегу. Здесь, на хуторе, в летнюю пору уже отработано три-четыре часа. Первые дела сделаны, и можно, не торопясь, посидеть, еще и побеседовать.
Летний стол на воле, в тени. На столе в сковородке шкварчит какое-нибудь жарковье: рыба, картошка, мясцо; парит в кастрюле молочная каша, лучше пшенная, с запекшейся желтой корочкой. Рядом — крупитчатый творог, густая сметана, молоко пресное да кислое, крошеная зелень: огурчики да помидоры, молодой лучок с нежными, сладкими луковками, редиска, перец… Глазам и чреву отрада. Похрумкиваешь да причмокиваешь. А потом — чай с молоком, белыми пышками ли, румяными оладушками в каймаке.
Мне нравится этот поздний утренний час. В тени развесистой ивушки еще держится холодок. И еда — в пору: аппетит разгулялся. Торопиться некуда. Самое время для неспешной еды, разговоров, новостей нынешних и прошедших.
Приходят первые гости. Баба Катя — сухонькая востроглазая старушка по прозвищу Газетка; газет она сроду не брала в руки, но знает все. Дед Федор объявится с первым, но не последним в нынешнем дне визитом.
— Беженка вчера с зонтиком гуляла, — сообщает баба Катя, поджимая губы. — Туда-сюда, туда-сюда, при зонтике. Приглядный такой, с цветками.
— Либо в вашем куту дождик был? — усмехаясь, спрашивает мой приятель.
— Солнце, — объясняет баба Катя. — От солнца она хоронится. Боится загореть.
— А куда ей загорать? Она и так жуковая, — удивляется дед Федор. — Грузинка или армянка… Кто они?
— Лодыри, — веско произносит приятель мой. — Монастырь беззаботный. Вот под зонтиком и хоронятся.
— У тебя одна песня, — заступается Валентина, жена его. — Может, человек больной.
— Мигрень — работать лень…
— Может, аллергия от солнца или давление. У нас — пекло, вот она и прикрылась.
— У тебя тоже давление, но ты с зонтиком не гуляешь. Лодырюки.
Спор этот давний и долгий. Приятель мой к дипломатии непривычен, режет правду-матку. Жена его, Валентина, — другого, мягкого теста. Она жалеет старых и малых, своих и чужих, людей и скотину. К ней подбрасывают котят да кутят. Хуторские старухи в ней души не чают — она их лечит своими средствами: ставит банки, растирает суслиным жиром да муравьиным спиртом, не забудет побаловать печеным да рыбкою, когда муж поймает; секретничает, потакая и сострадая стариковским заботам. Когда она уезжает в город, своих проведать или по делам, старухи ждут ее, а потом признаются: «Тебя нет — и полхутора нет. Мы об табе горимся, плачем… Сберемся и плачем…»
О беженцах у приятеля моего с женой спор давний. На хуторе приезжему люду не больно сладко. Колхоз развалился. Теперь на хуторе — ни молочной фермы, ни гуртов, ни отар, ни свинарника нет, ни птичника, ни амбаров, ни мастерских. Раньше не хватало людей. Бригадир Христа ради просил: «Пойди поработай…» Нынче лишь Шура Мормышка при должности. Другие и этого не имеют, Мормышке завидуя.
— Алырники! Лодыри! — определил мой приятель. — Работать не хотят. Почему не идут к Конькову бахчи полоть? «Жарко… — передразнивает он. — Спина болит… Пыльно…» С зонтиком ходить — не болит спина? А от этого зонтика лишь новый пискун появится. Да-да! У Мормышки появился сын хутора, и у этой не заржавеет. Готовьтесь приданое сбирать. Надо работать! — настаивает мой приятель. — Не слезы точить, а работать. Полинка закопылила нос, когда Евлашин флигель за бесплатно, считай, отдавали: «Базов нет, сараев нет…» Там старый человек проживал, едва пекал, а ты — в силах. Значит, поставь сараи, базы.
— Чем ставить? — возражает Валентина. — Из чего лепить? Из така?
— Плетней наплети.
— Она их не может плесть.
— Отговорки. Я тоже не мог. А приперло, еще каких наплел. Вот они. Ты помазала, и скотина в городьбе и под крышей.
— Ты — мужик, а они — бабы.
— А как же наши матеря… — горячится приятель мой. — После войны на хуторе мужиков не осталось. Одни бабы. Все делали: колхозное и свое. Хлеба, скотина, огороды, кизяки, плетни… Сами жили и нас вырастили. Ну ладно… — сдавался он. — Не умеешь плетни плесть. Но башка у тебя должна варить. Постановь Савушке миску щей да чекушку, он тебе весь белый свет заплетет. И базы будут, и сараи. Ребятишкам купи конфет, они тебе и хворосту, и чакану, и столбушков натаскают. Вода — близочко, сделай копанку. Сажай свеклу, морковь, картошку — всю зиму сыт будешь. Бабке Евлаше было девяносто лет, а огород пенился. Все свое. Еще и поросенка держала. Сколько лет бабе Кате? — вопрошал он, пальцем указывая. — Восемьдесят два. Она кому жалится?.. Собесу, властям? Она работает. Себя кормит да еще сынок в город полон кузов везет, аж рессоры лопаются. Скажи, баба Катя?