– А зачем вам туда, Зинаида Георгиевна? – полюбопытствовал брюнет.
Она не ответила.
У Стефановского училища Пермяков высадил их и уехал, они втроем направились к дверям. Свечников, как и было обещано, ждал на крыльце. Он загораживал проход, оттесняя троих студентов с Даневичем во главе, и говорил:
– Сказано – не пущу, значит не пущу!
– Почему? – тоном иссякающего ангельского терпения не впервые, видимо, осведомился Даневич.
– Отойди! – велел ему Свечников, завидев Казарозу.
Она представила своего спутника:
– Карлуша, мой поклонник. В поезде познакомились.
– Мы тоже ваши поклонники, – заявил Даневич, – а нас не пускают.
Он посторонился, освобождая путь двум девушкам в одинаковых зеленых блузках.
– Бонан весперон, добрый вечер, – прощебетали они хором и по этому паролю беспрепятственно вошли в вестибюль.
Пропустив Казарозу с Карлушей и Вагиным, Свечников захлопнул дверь перед носом у Даневича, заложил засов.
– В чем провинились эти молодые люди? – на лестнице спросила Казароза.
– Идисты, – объяснил Свечников. – Ваш знакомый вам о них не рассказывал?
– Какой знакомый?
– Который изучает эсперанто.
– Нет, – ответила она шепотом, потому что уже вошли в зал.
У дверей, нахально вытянув через проход ноги в обмотках, развалился на стуле сильно выпивший курсант с пехкурсов имени 18-го марта. Кумышкой от него разило нестерпимо. Торжественная часть едва началась, а он уже дремал, распустив слюнявые губы. Переступая через его ноги, Вагин отметил, что лицо курсанта почему-то кажется знакомым.
Когда он сочинял стихи, вначале возникал голый ритм, который потом притягивал к себе слова, и сейчас было то же чувство – в нем оживал ритм какого-то воспоминания об этом малом, но слова еще не явились.
На сцене одиноко стоял военврач Сикорский, время от времени заходивший к Свечникову в редакцию. Отношения между ними были уважительно-прохладные. Свечников благородно воздавал ему должное как просветителю, заронившему в его душу первую искру будущего пожара, но не могущему претендовать на большее по ограниченности своего мировоззрения. Как большинство эсперантистов старой закалки, Сикорский оставался мелкобуржуазным пацифистом. Свечников говорил о нем со скромным достоинством ученика, смело шагнувшего за те горизонты, которые открыл ему домосед-учитель.
– Представьте себе, – призвал он, – что в четырнадцатом году демократия европейских стран имела бы единый язык международного обихода. Можно ли допустить, что и тогда демократия одной страны единодушно пошла бы воевать против другой? Английская против немецкой? Русская против австрийской? Доля вероятности здесь примерно та же, с какой Калужская губерния могла пойти войной на Тульскую по приказу какого-нибудь выжившего из ума губернатора…
Слева от Сикорского чернел рояль с вырезанными на крышке матюганами вперемешку с гордыми именами крейсеров и миноносцев Балтийского флота – памятью о тех днях, когда в училище квартировал матросский полк, до последнего морячка выбитый потом на Сылве сибирскими стрелками. Занавес раздвинут, к складкам пришпилены бумажные пятиконечные звезды салатного цвета с зависающими от старости лучами. Задник украшен странным по своей безыдейности плакатом: аккуратно обрезанная кисть руки, бесполая и бледная, как у покойника. Четыре пальца полуподжаты, словно сжимают что-то невидимое и круглое, а пятый, указательный, непропорционально длинный и толстый по сравнению с остальными, – вытянут вперед и слегка согнут. У кончика ногтя, а также над внешними и под внутренними сгибами фаланг написаны латинские буквы, сбоку – четверостишие на эсперанто. Что это стихи, Вагин догадался по окончаниям.
В актовом зале относительно плотно были заполнены первые рядов десять. Дальше, приблизительно до третьего окна из четырех имевшихся, зрители располагались по одному или разнополыми парами.
Предпоследним сидел Осипов, последним – курсант. За ним тянулись шеренги пустых стульев.
Свечников с Казарозой и не отстававшим от них толстогубым Карлушей пробрались в середину четвертого ряда, где были свободные места, а Вагин подсел к Осипову.
– Плакат на сцене видишь? – спросил тот.
– С пальцем?
– Другого там нет. Знаешь, что это такое?
– Откуда? Я не эсперантист.
– Я тоже, мне Сикорский объяснил. Это что-то вроде календаря, изобретение самого Заменгофа. С помощью собственного пальца можно определить, на какой день недели падает любое число любого месяца. Буква «А» у начала первой фаланги соответствует понедельнику и так далее по ходу часовой стрелки. Стишок – ключ. В нем всего двенадцать слов, и каждое соотносится с каким-нибудь месяцем.