— Отнял у тебя ночь на пустые побасенки, — проговорил беловолосый. — Что ж, продолжим или пошабашим? Давно так не откровенничал. Детям, что ли, своим расскажешь? Едва ли будут слушать. Друзья подумают — рехнулся. А с тобой вряд ли увидимся снова. Поэтому придется тебе выслушать до конца. Тот разговор с партийным секретарем забылся. Мне не было интереса до того, о чем болтали люди. Да и дела нахлынули, только поспевай. Весенние работы сменились летними. Началась страда. Для пшеницы не оказалось хранилищ. Строители, сооружавшие их, подались в Димитровград, и теперь некому было довести работы до конца. Мы раздумывали: раздать пшеницу на трудодни или часть засыпать в общие закрома? Члены кооператива давно настаивали скорее наладить коллективную выпечку хлеба. Пекарни были уже готовы, не хватало лишь складов для муки, и это мешало сдвинуть дело с мертвой точки. Кроме того, мне показалось, что завхоз крадет общественное добро. Одним словом — страдания. Заседания, бессонница, беготня за кредитами, споры. И однажды в потоке голосов, тонущих в табачном дыму, среди общей усталости услышал снова: «Папунче чуть не убил свою жену, и все из-за тебя…» И вдруг я ощутил ее как женщину. Вспомнил такую худенькую, промокшую тогда до нитки. И скрытая боль в ее словах: «А кто бы взял меня?..»
И опять оборвалась ниточка, забылась она. Да и не оставалось для нее времени. Жизнь несла меня, будто река в половодье, я силился ухватиться за что-нибудь личное, пусть и крошечное, но бурный поток отрывал меня, нес. Во время массового кооперирования были у меня грешки, и это вынуждало оглядываться. Остерегаться: а вдруг пристукнут в темноте. Однажды, когда я возвращался домой, на повороте улицы на меня напал кто-то. Нож скользнул по грубой ткани полупальто, чуть не проколол ее. Я выхватил наган, взвел курок, но не выстрелил. Мужчина был невысок ростом, хилый, бежал неловко, спотыкался. Папунче! Мне стало жаль… Не его, а ее… Словно она схватила меня за руку, упредила выстрел. Никому я не рассказал об этом случае, но стал более осмотрительным. Этот не сумел, другие могли оказаться ловчее. Особенно настораживал Тромба, ты его знаешь. Середняк, поля его небольшие, но хорошие. И когда мы решили кооперативом распахать поля за селом, а ему выделить землю в другом месте, совсем озверел человек, отказался вступить в коллектив. И с добрым словом мы к нему, и с угрозами — ни в какую! В конце концов решили привести его ночью в канцелярию. Убеждали, обращаясь к его разуму, — все впустую. И тогда я пошел на хитрость. Перед тем как отпустить Тромбу, я подмигнул сторожу, как бы давая команду: выведи и ликвидируй. Тромба не мог не заметить нашего безмолвного разговора. А когда сторож подхватил старое итальянское ружье, поправил острый штык и весь его свирепый вид говорил: «Берегись!», Тромба струсил. Дошел до двери, вдруг остановился у порога как побитый… Стоит минуту, другую, повертывается:
— Давай подпишу…
Подписал заявление. До сего дня не могу забыть, как кровь отлила от его лица, как пожелтело оно. А взглянул на меня, так взглянул, будто по щеке ударил. В глазах его прочел молчаливую угрозу. Ее я и побаивался теперь и потому, возвращаясь домой, был начеку. Как-то вскоре, после ночного нападения на меня, мы сидели с ним за рюмкой, я поинтересовался:
— Как поживаешь?
— Не жалуюсь…
— А помнишь ту ночь, в канцелярии?
— Помню…
— Сердишься на меня?
— Нет. На себя злюсь.
— За что?
— Долго валял дурака…
Выпили по второй, он и спрашивает:
— А ты помнишь тот нож?
— Папунче?
— Ага. Я его послал. Шапку перед тобой снимаю за то, что не пожаловался… Я догадался, ты его узнал, но пожалел. Долго удивлялся: почему? А потом сообразил: из-за жены…
Признаюсь тебе, не смог я ни ответить, ни рассердиться, ни обрадоваться. Только странная волна прошла сквозь меня и бросила в пропасть. Сижу и не ощущаю себя. Тромба без конца болтает, объясняется мне в любви, а я будто в другом мире нахожусь. Смотрю в темноту, вижу, как дрожит она под дождем. С ума схожу! Одергиваю себя: ты, Коста, что-то не того, подкрути винтики, а то потеряешь голову. Возвращаюсь домой, ложусь. Если скажу тебе, что я не спал ночь, не совру. Самое тревожное началось утром. Не выходит она из головы. О чем бы ни думал, мысли на ней спотыкаются. Надумал поля объехать. Сажусь в двуколку, беру вожжи в руки. Осень была сухая. Качу прямо к Червенаке. Там одна бригада сеяла озимые. Останавливаюсь, проверяю семена — лучшие из лучших. Стараюсь думать о них, а перед глазами жена Папунче. Иду через картофельное поле к пахарям, а в ложбинке завтракают женщины. «Доброе утро!» — «Доброе утро!» И вижу — она. Не смеет на меня взглянуть, жует вяло, задумчивая, побледневшая. А жена Коли Петуха говорит: