Никулае было приятно чувствовать раскачивание саней, и в те моменты, когда боль оставляла, ему казалось, что он плывет по теплой воде, как в одно из лет своего детства. К чему это неотступное возвращение в детство? Почему все что с ним случается, обязательно воспринимается сначала через призму детства?
Морозный воздух лип к ноздрям, старался проникнуть в грудь, вернуть его к действительности, от которой он всем своим существом хотел скрыться. Болело в груди, ныла рука, которую бинты стягивали, словно тиски.
— Сначала отвезите меня к церкви! — приказал он санитару, схватив его здоровой рукой за рукав, чтобы подтвердить свое приказание.
Через несколько сот метров сани остановились.
— Вот церковь, повернись немного и увидишь ее, — сказал санитар.
— Э, а где господин лейтенант?
— Его уже похоронили. Стэнеску сказал мне, что его похоронили перед церковью. Примерно час назад. Были и наши, дали залп из минометов, чтобы отдать последние почести, ты не слышал? Видишь, вон там, отсюда и крест виден…
У Никулае комок подкатил к горлу, будто в него вцепились стальными когтями. Он, пересиливая боль, приподнялся на локте, увидел покрытый снегом купол церкви, потом внизу, перед церковью, участок затоптанного и запятнанного черными комьями земли снега. Рядом крест высотой с ребенка с надписью, которую он не мог разобрать. Крест примостился у молодого дерева с гладкой, матово поблескивающей корой — у липы или шелковицы. Могила — как всякая другая. Знак. Не смерти, а прошедшей жизни. «Человека никогда нельзя похоронить. Его близкие хоронят лишь воспоминания о нем. Они это делают для самих себя. Тот, о ком идет речь, давно свободен. Но все же людям трудно смириться с мыслью, что они не могут больше видеть родное лицо, не могут слышать его голос, что тот не может теперь быть среди них. Тогда они одевают его в саван забвения, пытаясь избавиться от него. Бегут от него. Они страстно любят его в последний раз, чтобы можно было быстрее навсегда забыть его».
Никулае со стоном рухнул в холодную кучу приятно пахнущего сена. Потом посмотрел в сторону могилы, чтобы как можно лучше удержать в душе образ этой церкви, этого дерева, холмика с комьями земли вперемешку со снегом, крестом над ним.
Он посмотрел в глаза санитару и спросил тихо и будто боясь услышать название незнакомого ему населенного пункта:
— Как называется село?
— Не знаю, господин сержант. Но я спрошу. Я вас провожу до выезда из села.
Дорога была крепко скована морозом, громко стучали копыта лошади, полозья подскакивали на ледяных выступах или тихо шуршали по нетронутому снегу. Через некоторое время сани остановились. Санитар сошел с саней, до Никулае донеслись голоса людей, которые, по-видимому, с трудом понимали друг друга. Потом Никулае увидел склонившееся над ним хмурое лицо ефрейтора-санитара.
— Село Зинек, господин сержант, так говорят местные, если я их правильно понял. Зинек.
— Зинек… — тихо повторил Никулае.
Слово упало, словно эхо, в память, вызвав к жизни другие неизвестные звуки, которые не стихали; еще одни голос, еще другой повторяли его то тихо, то громко, букву за буквой, будто отыскивая в нем скрытый смысл. Он знал, что в любом случае никогда не сможет забыть это слово.
Санитар попрощался с возницей и Никулае, и сани тронулись дальше.
Часть третья
Глава шестнадцатая
Суровый, безжалостный февраль. Холод повсюду настигал людей.
В полевой госпиталь поступало бесчисленное число обмороженных. Никулае все ночи слышал их крики, исходившие будто из самого ада. Нечеловеческие, протяжные крики, от которых у него внутри все содрогалось. Иногда крики переходили в пронзительные вопли — хирурги ампутировали конечности.
Война всему находила радикальные решения. С людьми поступают так же, как с деревьями в саду, когда у них обрезают засохшие ветки. Но у людей, в отличие от деревьев, никогда не появляются новые побеги. Ни в одну весну.
Никулае поместили в небольшой сельский дом. Три смежные комнаты, двери между которыми были сняты с петель. Образовалось нечто наподобие вагона с двумя перемычками — стенами. В средней комнате находились санитары. Они толпились вокруг печки-времянки, которая не остывала ни днем ни ночью. На ней постоянно стоял большой таз с отбитой эмалью, наполненный снегом, из которого получали воду. В двух других комнатах вдоль стен разместили раненых.