Друзья выпили по чашке кофе и вернулись в мансарду, где жила родственница Василе. В комнате горел свет. Их встретила худощавая старушка лет шестидесяти с остро выступающим вперед подбородком и большой бородавкой на левой щеке. Это была троюродная сестра матери Василе.
— Целую ручку, госпожа, — поздоровался с ней Никулае.
А она сразу:
— А у тебя тифа не было?
— Нет, только вот в плечо ранило, отпустили по чистой домой.
Потом пришел важный старик с бледным лицом и больными ногами и начал дотошно расспрашивать о войне, о том, где воевал, скоро ли кончится война…
На второй день старуха разбудила их на рассвете. Василе надо было идти на фабрику, она договорилась с каким-то мастером, тоже из соседей. Никулае пешком двинулся по дороге, забитой повозками, колоннами беженцев, возвращавшимися в родные края, покинутые после Венского диктата. Люди не разговаривали, они были сыты по горло скитаниями, холодом и голодом. Железная дорога на Турду все еще была закрыта, и там еще предстояли большие восстановительные работы. Так что путь домой обещал быть долгим.
По дороге сержант снова видел кругом следы войны — разбитые танки и машины по обочинам, брошенные колеса, каски, рваные ранцы, большие пятна машинного масла на начинавшем таять снегу. Ноги у него начали промокать, но он не обращал на это никакого внимания.
Да и плечо больше не ныло так, а напоминало о себе, только когда он неожиданно ступал в какую-нибудь ямку.
Никулае знал, что ему еще надо долго-долго идти до дому. И все его мысли были об этом.
Машины, поезда, повозки, дорога. Вены и артерии страны были ранены. Люди — ее живая кровь — текли по ним с трудом; но ими двигала огромная сила — тоска по брошенному дому. Никулае спал где попало, люди были не злые, но такие бедные, что ему не хотелось нигде задерживаться из-за страха заразиться их бедами. Дни проходили своей чередой, и каждый приближал на один шаг весну нового года и весну новой жизни.
В Брашове было спокойнее. На станции, забитой поездами, паровозами, людьми и дымом, он познакомился с ефрейтором из села, расположенного по соседству с его родным селом. «Пэтладжеле», — услышал он название села, произнесенное тщедушным старшиной, который в сопровождении двух жандармов с примкнутыми штыками проверял у ефрейтора документы. Старшина прохаживался взад-вперед, останавливался у того или иного военного, требовал предъявить документы, задавал разные вопросы.
Ефрейтор был высокий, бледный парень без одной руки. «Вот таким же мог бы быть и я, если бы мне не повезло», — подумал Никулае, глядя на него. Динкэ, так звали ефрейтора, воевал в 11-м артиллерийском полку, радовался, что остался в живых, пусть даже без одной руки. Главное, что он может вернуться домой, где у него оставались жена и двое детей — два мальчика.
— Бог помог мне выжить, — не раз повторял он Никулае в поезде по пути в Бухарест, — я еще буду жить, мне отняли только руку. И только теперь мне стало страшно, страшнее, чем на фронте, боюсь, как бы не попасть под поезд, не разбить голову — черепушка такая же хрупкая, как яичная скорлупа. Вот приеду к себе и запрусь в доме на месяц. Хм! Ха! Ха! Знаю, что в селе меня прозовут Одноруким, знаю я наших селян, а ты можешь звать меня Одноруким и сейчас, я не стану сердиться, надо привыкать. «А, это дети Однорукого», — будут говорить про моих ребят, а мне от этого ни холодно ни жарко. Зато мне дадут земли. Рука, без которой я остался, принесет мне не меньше двух погонов, чуешь.
Говорят, что я выполнил свой долг до конца. Важно, что мы возвращаемся, славу я оставил там вместе с рукой. Славой сыт не будешь и не согреешься. Нужна была моя рука — я отдал. Наш полковник говорил, что мы герои, покрыли себя славой. Но я уехал и оставил ее им. Мы — крестьяне, нам нужна земля, чтобы работать, жить, чтобы нас оставили в покое. Я уж привык без руки, пусть меня называют Одноруким, но я живой. Видишь, здесь уже сошел снег, весна, через две-три недели будем пахать, я еду в самый раз, мол даже не знает, что я еду без руки, я ей не писал. А ты женат?